Год беспощадного солнца
Приобрести произведение напрямую у автора на Цифровой Витрине. Скачать бесплатно.
«Жизнь удалась!» – утверждает о себе Дмитрий Евграфович Мышкин, молодой талантливый ученый, заведующий патанатомическим отделением частной онкологической клиники. Но все рушится, когда он, из лучших намерений, взламывает сайт Европейского антиракового фонда и узнает то, чего ему не следовало знать. С этого момента «удавшаяся» жизнь превращается в ад. Неожиданный арест, Мышкина обвиняют в серии убийств. Спасти его может полковник ФСБ Костоусов, но взамен Мышкин должен стать «сексотом» – его секретным осведомителем. Однако и «сделка с Дьяволом» не избавляет героя от новых опасностей и жестоких испытаний. Кроме напряженного, динамичного сюжета, читатель найдет в книге жесткий анализ современной действительности России, в том числе последних событий в Крыму и на Украине.
1.Опасная попутчица
Задыхаясь и кашляя, спотыкаясь на каждом шагу, Дмитрий Евграфович Мышкин – патологоанатом Успенской онкологической клиники, 42 года, рост 198 сантиметров при весе 82 кг, словом, кости и немного мускулов – из последних сил одолел кирпичные ступеньки вокзальной лестницы. На последней споткнулся и едва не рухнул грудью на мягкий, ползущий под ногами асфальт. Поймал у самой земли очки, выпрямился, вернул их на нос и огляделся.
Вокруг было пусто, тихо и бескрайно. Он сотни раз бывал на сосновском вокзале, но сейчас оказался на чужой планете. На чудовищно раскаленной, где все вокруг расплывается и дрожит в такой же раскаленной атмосфере и, может быть, в следующую секунду сгорит, а пепел испарится. Правда, одна деталь была знакомой, вполне земной и бесспорной: далеко слева, у горизонта, темно-зеленой гусеницей лениво уползала за поворот электричка.
Мышкин оперся мокрой спиной о круглую афишную тумбу и едва не свалил ее. Хотел выругаться – опять не получилось: за горло снова схватил приступ кашля и душил, выворачивая легкие наизнанку. Сердце колотилось так, что вот-вот разорвется перикард – он с профессиональным спокойствием, четко представил себе эту картину.
«Всё, бросаю курить. Немедленно. Нет, лучше завтра».
Он немного отдышался. «Пожалуй, лучше послезавтра... Хотя... какой смысл откладывать? Вечером... Вечером и брошу!»
В памяти всплыли строчки из записной книжки Марка Твена: «Бросить курить очень легко! – утверждал веселый американец. – Лично я бросал раз двести».
Что же, с болезненной надеждой отметил Дмитрий Евграфович, у него в запасе есть, как минимум, сто девяносто девять попыток. И еще он с печалью осознал: как ни пытайся отвлечься от главной неприятности, никуда она не денется.
Следующая электричка в двенадцать. Поискать автобус? Частника? Никакого смысла: все равно не успеть. А ведь Мышкин ни разу в жизни не опоздал на утреннюю конференцию. Когда же был его доклад, приходил за полчаса до начала.
Все решили какие-то пять-шесть минут. Только и надо было чуть раньше встать или сразу пресечь попытки приятеля влить в Дмитрия Евграфович сто граммов спирта на дорогу – при перспективе-то сорокаградусной жары.
– Знаешь, друг мой, – наконец заявил Мышкин и отвел его руку со стопкой в сторону. – Лошадь к водопою приведет один человек. Но напиться ее не заставят и сорок.
– Понял! – сдался приятель.
И опрокинул рюмку сам.
– Не забудь, – сказал он на прощанье Мышкину. – Ключи, как всегда, под бочкой. Захочешь – приезжай без меня. В любое время. Можешь даже не предупреждать.
Вчера было воскресенье, градусник показал сорок два в тени. Почти весь день они пролежали в надувном бассейне и незаметно влили в себя полтора литра ректификата. Запивали водой прямо из бассейна.
Вода была чистой и нежно-прохладной, хотя попахивала старым сараем и сырым торфом. Приятель, художник с замечательной фамилией Волкодавский, умудрился завернуть к себе на участок лесной ручей. Выкопал круглую яму полутораметровой глубины, уложил в нее надувной бассейн – получилось проточное озерцо. Волкодавский утверждал, что в последние два месяца он окончательно сменил среду обитания: обжился в озере и возвращаться на землю не собирается. Мышкин поверил: на земле было тяжко. Второй месяц держалась безумная жара.
– Пиявку бы не проглотить! – опасался Мышкин после каждой рюмки.
– В такое пекло, действительно, никакого аппетита, – соглашался художник Волкодавский. – Особенно с моим желудком.
– А что с желудком? Почему не знаю? – лениво поинтересовался Мышкин.
– Тебе знать всё про меня рановато, – опасливо возразил художник. – Вот будешь готовить меня к переезду в места счастливой охоты...
– Да, лишний покойник мне сейчас некстати. От своих деваться некуда. Но все-таки, что там у тебя? Крыса?
– Кислотность. Нулевая.
– Ерунда! – отмахнулся Мышкин. – У меня похожая заморочка. И ничего, живу. Радуюсь.
– Ну-ка! – оживился Волкодавский, как любой хроник, надеясь услышать, что кому-то еще хуже. – Тоже желудок?
– Он, он, собака... По кислотности – превышение в три с половиной раза. В последнее время просто беда. Особенно, если закусываю маринованным грибочком или огурцом китайского приготовления. Как я понимаю, китайцы делают маринад на серной кислоте.
– А ведь рюмка без маринованного грибочка или нежинского огурчика – большое несчастье, – вздохнул Волкодавский.
– Да, – согласился Мышкин. – Зато худшее, что мне грозит, – язва.
– А мне? – забеспокоился Волкодавский.
– А вам, милостивый государь, – рачок-с... Канцер, то есть.
Волкодавский помрачнел и плюнул трижды через левое плечо.
– Вот это правильно! – одобрил Мышкин. – Так и надо – и на него, и на остальные хворобы! Они, гады, чувствуют отношение к себе издалека.
– Как болезни могут чувствовать? – мрачно спросил Волкодавский.
– Запомни: онкологические хвори, как, впрочем, и остальные, суть проблемы не столько тела, сколько духа. Пролезают в человека через слабые места в системе психической защиты. Но одновременно болезни человечеству несут в высшей степени гуманную миссию.
– Как же! Любимая песня Чубайса: «Слабый – на кладбище!» Или английской ведьмы Маргарет Тэтчер: «Половина населения России – нерентабельна», – фыркнул Волкодавский.
– Не торопись возражать, душа моя! Польза болезней в том, что они подают человеку важные сигналы: что-то не так у него. Любит не так или ненавидит не того. Учти: сигналы о грядущих неприятностях со здоровьем и жизнью получают все. Но таким уж болваном устроен человек: зачем думать о завтра, если сегодня он украл тысячу баксов и купил билет на престижный рейс «Титаника», где он сам – и капитан, и штурман, и временный хозяин. Ему ангел-хранитель уже устал кричать на ухо: «Куда прёшь? Айсберг! Остановись, задумайся! Не то делаешь, не так живешь!» Он огрызается: «Я не непотопляемый!» И именно в тот момент, когда он больше всего верит в свою непотопляемость, айсберг, то есть канцер, – хрясть! – и в желудок ему.
– Ой! – отшатнулся Волкодавский.
– В печенку!
– Ой-ой!
– В мозги! В прямую кишку!
– Хватит! – взмолился художник.
– А еще хуже – в предстательную железу. Или в мошонку – вообще прелесть!
Потрясенный Волкодавский схватил литровую бутыль и отпил прямо из горлышка. Потом с шумом втянул в себя длинный глоток воды из бассейна, смывая с эпителия пищевода спиртовый огонь.
– Да. В предстательную железу! – с безжалостным удовольствием повторил Мышкин. – Не каждому так повезет. Вот был у нас нейрохирург, Жора Телеев, кавказский еврей. Замечательный хирург. Это при том, что кавказцы почему-то в массе своей очень плохие врачи. Но если попадется среди них талант – так высшей пробы. Таким был Телеев. Особенно виртуозно Жора работал по опухолям головного мозга. Думаю, не меньше полутысячи разных мужчин и женщин, красивых и уродливых, милых и отвратительных, кого надо и кого не надо... короче, многих вытащил оттуда!
– Откуда? – поинтересовался художник.
– С того света. Откуда еще? А месяца два назад вдруг почувствовал наш гениальный доктор, что ему на стуле как-то не так сидится. А всего через неделю смотрит – в паху лимфатические узлы припухли. Еще через неделю опухли уже в подмышках. А десять дней назад мы торжественно опустили Жору в печь крематория.
– Как быстро... – вздохнул Волкодавский.
– Очень! – подтвердил Мышкин. – В последние годы, друг мой, все чаще встречаются неведомые ранее скоропостижные формы рака. Откуда они взялись, почему? Сила и особое коварство канцера в том, что он всегда действует без объявления войны, медленно и незаметно. Процесс длится годы. Человек работает, бегает трусцой или по бабам, пьет коньяк или кефир перед сном. Он счастлив. Он уверен, что здоров, как бык. Все его любят, даже секретарша начальника. И вдруг – легкое неудобство, новое самоощущение, потом утомляемость, потом боль какая-то. Простудился, думает счастливчик. Или ушибся, а не заметил. И тут процесс идет с ускорением. В общем, многие опаздывают. Но в последнее время масса людей сгорает от рака за месяц. Да что там – даже за неделю! В том числе и в нашей Успенской богадельне. Никто ничего не понимает. Даже я.
– Ну, вот видишь! – с укором сказал Волкодавский.
– Что я должен видеть?
– Твоего хирурга – за что? Жил для людей. Добро делал.
– С чего ты взял, что он делал добро и жил для людей?
– Да ведь ты только что сам сказал!
– Нет, господин Клоподавский. Я не говорил, что Георгий Самуилович Телеев делал добро. А говорил, что он просто хорошо делал свою работу. И получал за это бабки. Очень большие, между прочим. Даже слишком. Мне да и тебе такие и во сне не увидеть!
– Конечно! От твоих пациентов дождешься.
– Именно, – спокойно согласился Мышкин и продолжил. – Жора Телеев построил себе за год два дома... Точнее, две виллы! Каждая в три этажа. Одну здесь, на Карельском перешейке, а другую – где бы ты подумал? В Ницце, товарищ Клоподавский!
– Так ведь не воровал, – примирительно напомнил художник.
– Не воровал. Но и добра не делал. Он честно делал работу, но лечил одно ворье: бандитов, банкиров, новых латифундистов, владельцев заводов и фабрик, разных слуг народа из Смольного, из Кремля, распильщиков госбюджета... Но не лечил людей – учителей, ученых, участковых врачей, библиотекарей, художников, писателей, слесарей, сантехников, доярок, каменщиков, программистов, воспитателей детских садов... И еще многих-многих других людей. Впрочем, для клиентуры Телеева они – не люди. Всего лишь питательная среда.
– И в этом его вина? – возмутился Волкодавский. – Он просто встроился в систему. Как все мы. Да, система скотская, на людоедских принципах. Но не он ее создавал. И что ему теперь? Почему не зарабатывать, если можно? Он же не воровал, не убивал. Даже совсем наоборот. Какие к нему претензии?
– Никаких! – торжественно согласился Мышкин. – Да, не он строил наш демократический концлагерь. Но в итоге по каким-то счетам ему пришлось заплатить. Есть в жизни такой парадокс: «Наказания без вины не бывает!»
– Капитан угрозыска Жеглов из советского фильма «Место встречи изменить нельзя», – мрачно уточнил Волкодавский. – Достойный продукт НКВД. Тоже людоедство. Еще отвратительнее.
– Ты уверен?
–Вдумайся: не вины без наказания, а наоборот – наказания без вины! Вот ты попал под трамвай...
– Не надо! – решительно отказался Мышкин. – Давай про тебя!
– Вот я попал под трамвай... – послушно уточнил Волкодавский. – Совершенно случайно. Где моя вина?
– Ворон на улице не надо считать.
– Типично сталинская казуистика! – плюнул за борт Волкодавский. – Вот расстреляли, например, самого Берию. За что? И английский шпион, и японский, и немецко-фашистский... Еще и американский! Это про того, кто обеспечил создание атомной бомбы, чтобы затоптать именно американцев. Судили бы действительно за преступления. А тут какая вина?
– Во-первых, не сталинская, а хрущевская казуистика. Бред, доживший до наших дней. Но все равно: сам себе подгадил товарищ Берия. Не надо было ему с главными палачами и организаторами репрессий, с Хрущевым и Маленковым, в заговор против Сталина вступать и участвовать в убийстве вождя. Вот и наказан. Всё учел Главный Весовщик! Наверное, у него на всё свои соображения.
– Наверное... – недовольно повторил художник. – Неужели только «наверное»? Ты, Дмитрий, так любишь повторять слово «народ». Страдает, замучен, вымирает, оскотинился... Теперь скажи мне: за что народу такое наказание? За что такое наказание – очутиться в чужом, совершенно враждебном нормальному человеку государстве и при этом слепо верить, что он живет в своей родной России, хотя от России остался всего огрызок времен Ивана Грозного. Он-то в чем виноват?
– В том, что согласился посадить мерзавцев себе на шею! – беспощадно отрубил Мышкин. – Теперь пусть мучается. Хотя, если быть честным, никто его не спрашивал. Вернее, спросили один раз: хочет ли он по-прежнему жить в СССР. Он сказал: «Да, очень хочу». И новая власть тут же СССР уничтожила. Потом она провела самую гениальную реформу. После того, как нас всех обокрали, большинство было опущено на такой материальный уровень, при котором вроде не умираешь, но и жить невозможно. Немножко большинству все-таки оставили. Человек панически боится потерять последнее, он деморализован, он днем и ночью в страхе и для драки у него нет сил.
– Неужели?
– Именно. Восстание начинается и побеждает лишь тогда, когда жизнь людей становится хуже смерти. И хуже не только в материальном смысле. Когда национальное унижение становится нетерпимым, а презрение правительства к своему народу безграничным, тогда-то наступает праздник: горят помещичьи усадьбы, библиотеки, картины, старинная мебель, начинается передел земли.
– И как твоя теория согласуется с историческим материализмом? – усмехнулся Волкодавский.
– Никак. Надурили нас с этим историческим материализмом. И с научным коммунизмом тоже. Согласно истмату, ничего того, что мы видим вокруг, не существует, существовать не может и не должно существовать! Такая вот «наука». Налейка-ка еще капельку... – и, выпив, добавил вполне миролюбиво. – Знаешь, что тут самое удивительное?
– Нет.
– То, что мы вообще интересуемся этими темами. Еще не оскотинились, наверное.
– А говоришь, политика для тебя – темный лес. Да, любишь себя похвалить.
– Это я о тебе.
– Ну, спасибо, друг! – обиделся Волкодавский.
– Любопытно, – спокойно продолжил Мышкин, снимая рюмку-наперсток с лоснящегося черного борта бассейна. – Вот наш Георгий Самуилович Телеев, смотрит сейчас с того света на свою виллу... На обе. Внимательно смотрит, изучает. И другие виллы изучает, которые построили другие богачи. И что же, мне интересно, Жора там думает? Чему радуется? О чем жалеет? О вилле жалеет? Нужна она ему там? Он и при жизни не смог бы жить сразу в шести этажах и в разных странах.
– Думает твой хирург? – усмехнулся Волкодавский. – С чего же ты решил, что он думает?
– Может, и не думает. А в карты играет
– Где ж там такие ломберные столы расставлены? – поинтересовался Волкодавский.
– Он не успел сообщить точный адрес. Где-то там... – Мышкин неопределенно повел рукой вокруг себя и вверх.
– Веришь? При твоей-то профессии?
– А какая моя профессия? – удивился Мышкин.
– По-моему, самая что ни есть материалистическая.
– И что?
–Ты, когда вскрываешь человека, видишь, что все при нем. И никакой души внутри. Закопают его или сожгут... Умер, трава выросла – всё, как говорил дядя Ерошка у Толстого.
Мышкин грустно посмотрел на художника Волкодавского.
– Когда хирург вскрывает пациенту череп и роется в мозгах, он тоже видит: нет там никаких мыслей. Даже глупых. Но ты не будешь отрицать, что мысли существуют... иногда. А касаемо души... ох! – потянулся Мышкин. – Есть множество живых людей на свете, друг мой Клоподавский, у кого души вообще нет, не было и никогда не будет.
Художник Волкодавский вкрадчиво спросил:
– Скажи, доктор, честно: боишься смерти?
Мышкин ответил не сразу.
– Даже не знаю, – признался он. – До сих пор не решил для себя. Был бы верующим, сказал: конечно, не боюсь. Смерти нет, а есть жизнь вечная. И смерть – всего лишь один из атрибутов жизни. Иначе никакого смысла в жизни нет. Однако не может существовать то, в чем нет смысла! Значит, и мы с тобой созданы для какой-то цели. Так, Клоподавский?
– Практикой не подтверждается, – возразил художник.
– Практикой вообще мало что подтверждается. Практика часто бывает самым ненадежным критерием.
– Что-то новое! – удивился Волкодавский. – Как без доказательств? Возьми закон всемирного тяготения...
– Ах, доказательства!.. Закон всемирного тяготения! – ядовито подхватил Мышкин. – Ну-ка, напомни, что там сэр Исаак Ньютон насчет своего закона всемирного тяготения? С чего начинает? Знаешь?
– Да кто же не знает? – добродушно удивился Волкодавский. – «Все тела обладают массой» – с того все и начинается.
– Кто так сказал?
– Ньютон.
– А откуда он это взял? Перещупал все тела во Вселенной? Или хотя бы одни женские – на первый случай?
Волкодавский молча уставился на Мышкина.
– Откуда? – повторил Мышкин. – Откуда он взял эту чушь?
Волкодавский сочувственно покачал головой.
– Ты, видно, в советскую школу не ходил. Все знают: яблоко...
– Ах, яблоко! – перебил Мышкин. – Яблоком по башке!
– Не веришь?
Мышкин плюнул за борт бассейна и взял бутыль двумя руками. Сделав неудачный глоток, закашлялся, но запивать не стал.
– Верю, как же... В советскую школу мы все, по закону, обязаны были ходить, если ты забыл. И проклятый тоталитарный режим заставлял нас думать самостоятельно, но так и не доучил, поэтому в итоге для него все кончилось нехорошо. Сначала слепо верили в Ленина, теперь точно так же любят Путина. Конец любви будет таким же. Только я, в отличие от многих, любил другое – задавать себе вопросы: где это яблоко лупануло бедного Исаака? В каком месте? Известно: в Англии лупануло, планета Земля. А в Альфе Центавра какие яблоки растут? И если растут, то как падают? Сверху вниз или снизу вверх? Он был там, твой Исаак, в системе Альфы Центавра или хотя бы Проксимы? Проверил на практике?
– Единство Вселенной... – неуверенно начал Волкодавский.
Мышкин и слушать не стал.
– Единство Вселенной, по твоему же собственному утверждению, еще проверять надо. Практикой. Тут и за миллиард лет не управиться. Так и о смерти, – уже примирительнее добавил он.
Волкодавский молча осушил свой наперсток.
– Вижу, ты задумался, друг мой. Следовательно, есть у тебя чем думать и о чём, – великодушно отметил Мышкин. – Так и быть, слушай старинную японскую притчу. Рассказал мне ее интересный человек – настоятель монастыря на острове Коневец владыка Нафанаил.
– Люблю японские притчи, – оживился Волкодавский.
– Внук спрашивает: «Что такое смерть?» Дедушка отвечает: – «Как-то захотели три бабочки узнать, что такое огонь. Одна подлетела к горящей свече, почувствовала жар, испугалась и вернулась. Она ничего не узнала. Другая подлетела ближе, опалила крылья и в ужасе убежала, то есть, улетела. Тоже ничего не выяснила. Третья влетела прямо в пламя и – сгорела! Она узнала, что такое огонь. Но, увы, никому об этом уже не расскажет. Так и о смерти: тот, кто знает, рассказать не может».
– И все-таки, боишься смерти? – еще раз спросил Волкодавский.
– Смерти?.. – снова задумался Мышкин. – Наверное, не боюсь. А, может, и боюсь. Вот тебе еще притча, точнее, максима. От древнего грека, от философа Плотина. В свое время он сильно возмущался, почему люди решили, что смерть есть абсолютное зло и несчастье. Тоже, что и с Исааком: откуда они это взяли? Так может утверждать только тот, что проверил дело на практике, – точно, как ты требуешь, Клоподавский. А, может, смерть, наоборот, – великое счастье? Не зря Бог посчитал, что самое страшное наказание Каину за убийство брата – бессмертие. В его случае именно бессмертие есть абсолютное зло. Я не смерти боюсь, Клоподавский, а боли. Хочется помереть мгновенно. Лучше всего во сне.
Волкодавский вздохнул.
– Так моя бабка умерла – во сне, – сказал он. – Смерть праведника.
– Завидуешь?
– Что за ерунда! – испугался Волкодавский. – Ведь я еще живой! Да и ты, наверное.
– Я больше, чем живой, – заявил Мышкин. – Несмотря на всю мерзость вокруг, все-таки, ты прав: мне лично грех жаловаться. Работа есть, хорошая. Наука моя движется. Одно мне нужно навсегда: чтоб никто не лез в мою жизнь и ко мне не прикасался. Я долго строил себе подводную лодку. Большую. И, в отличие от Робинзона Крузо, смог свою большую лодку столкнуть с места и спустить на воду. Мне в ней уютно, спокойно, тихо. А всё, что за бортом, меня, по большому счету, не касается. Честно говорю, по секрету, и только для тебя. Поэтому – лапы прочь от Мышкина! Так и Ньютону, Исааку нашему передай.
Волкодавский хмыкнул недоверчиво, прищурился и спросил – тихо, но с вызовом:
– А Крым наш?
– Я же сказал – на правильном русском языке сказал: лапы прочь от Мышкина! И Крым убери с глаз моих. Да подальше. Эти игры не для меня. Некогда.
Над железнодорожной платформой дачного поселка Сосново так же, как и над всей Вселенной, висела тишина и давила тяжестью своей на маленькую планету Земля. В ушах стоял тонкий звон. От оплывающего битума поднимались тяжелые испарения, воздух колыхался горячими прозрачными волнами и наводил тоску. Безоблачное, но серое небо, кое-где с розовыми пятнами над горизонтом – вокруг города второй месяц пылали торфяные пожары. Их уже давно никто не тушил, и даже прессе надоело твердить о них каждый день. «Пик солнечной активности, как и обещалось... Сколько ж он тянется? – тоскливо отметил Мышкин. – Третий год. С ума сходят и люди, и природа. Ужо она покажет нам мать известного Кузьмы за все издевательства... Болота сохнут, половину лесов вырубили, вон в Архангельской области вообще все оголили капиталисты хреновы, оттого и горит всё так страшно».
Он глянул на часы – половина седьмого. Вокруг по-прежнему ни души, но скоро Мышкин почувствовал слева какое-то беспокойство. Что-то произошло.
На последнюю ступеньку кирпичной вокзальной лестницы упала тень, вслед за ней на платформу поднялась девушка. Высокая, в белом кисейном платье без рукавов, на стройных сильных ногах, в меру загорелых, – легкие сабо с высокими тонкими каблуками. Она неторопливо села на скамью в тени густого шиповника, достала из белой плетеной сумочки книгу, раскрыла, но, прежде скользнула взглядом вокруг, на секунду задержавшись на Мышкине.
Он обеспокоился еще больше. Потому что девушка была ему знакома, хотя сама она об этом еще не подозревала.
Ее длинные волосы ниже плеч, густые и легкие, издалека показались ему седыми, но приглядевшись, Мышкин понял: платина. Ему еще не встречалась женщина с волосами натурального платинового цвета.
От афишной тумбы он хорошо видел линию ее профиля, вздернутый, чуть тяжеловатый нос – сбоку он казался треугольным. Хорошо разглядел и даже почувствовал ее темные, точно переспелые вишни, губы («Надо же: без помады!» – отметил Мышкин).
Девушка почувствовала его взгляд и внимательнее посмотрела на долговязого очкарика в потертых джинсах и вылинявшей футболке. И тут у него заныло в груди: на скамейке сидела точная копия его бывшей жены Регины. В свою очередь, Регина была точной копией англо-французской кинокрасавицы Жаклин Биссет, которая объясняла свою несовременную, абсолютно не модную любовь ко Льву Толстому тем, что бабушка у нее у нее была русской.
Когда он познакомился с Региной, она была замужем. И оказалась соседкой – через два дома. Мало того, как и он, закончила педиатрический институт, только курсом позже. Регина не любила Льва Толстого. Плохо, конечно, в глазах Мышкина, но не очень.
Хуже, что она оказалась женой офицера КГБ.
В тот роковой вечер Мышкин, по глупости своей, проводил Регину до ее дома. Ночевать у него она отказалась: наутро должен приехать муж из очередной шпионской командировки.
Только закрылась за ней дверь, как к Мышкину стремительно и целеустремленно подошли двое вежливых молодых людей при черных костюмах, белых рубашках, в модных галстуках. В секунду затащили его во двор, под навес мусоросборника, и там минут пятнадцать сильно били. Напоследок, пнув его, лежащего, ногами, вежливо посоветовали не совращать замужних женщин.
Наутро Мышкин изучил в зеркале свою физиономию и поразился: ни синяка, и даже ссадины.
– Профессионально работают, мерзавцы! – был вынужден признать он.
Но мордобой не помог рогатому бойцу невидимого фронта. Уже через месяц Регина Сергеевна с ним развелась. И вышла за Мышкина.
Но они и двух лет не прожили вместе. Регину назначили главврачом роддома, она вся ушла в работу, они не виделись неделями, и Мышкину все это скоро надоело.
На вопросы, почему он решил развестись, Дмитрий Евграфович всегда отвечал одинаково:
– У меня и не было жены. У меня был только главный врач. Причем, дома.
Теперь у него не было даже главврача. А судьба Регины Сергеевны повернулась неожиданно: она снова вышла замуж. И снова за бойца – за своего бывшего, за кагэбэшника, теперь фээсбэшника.
Вторая Жаклин Биссет сидела на ободранной деревянной скамейке в самом центре карельского перешейка. Ее терзали обычные сосновские комары. Не отрываясь от книги, она убивала сразу одного-двух точным движением ослепительно красивой руки.
Мышкин собрался с духом. «Может, это последний шанс в моей жизни».
– Вы даже себе не представляете, как я люблю вишни! – подойдя ближе, загадочным тоном сообщил он.
Девушка подняла на него глаза, но не ответила.
– Очень люблю вишни, – напомнил Дмитрий Евграфович уже не так уверенно.
Девушка продолжала молча его рассматривать. Наконец произнесла:
– Кажется, вы что-то перепутали. Рынок на другой стороне площади.
– Ваши губы похожи на спелые вишни! – убежденно заявил Дмитрий Евграфович.
Она чуть заметно пожала плечами и вернулась к своей книге.
– Помните «Тиля Уленшпигеля»? – ухватился он за последнюю соломинку: в книге Шарля де Костера герой после фразы о спелых вишнях сразу целовал девушку.
– Стало быть, вы – Тиль Уленшпигель? – усмехнулась девушка. – Самовнушение вещь небезопасная. Иных оно приводит прямо в сумасшедший дом.
Мышкин растерялся. Такое с ним произошло впервые. При том, что тактика знакомства с девушками на улице у него была отточена до совершенства.
Неожиданно выручил вокзальный репродуктор. Над вокзалом раздался гнусавый жестяный голос:
– Внимание, товарищи... тьфу, чтоб вас черт побрал! – господа пассажиры! Внеочередной электропоезд «Сосново-Петербург» прибывает на первую платформу. Время стоянки одна минута. Повторяю: внеочередной...
Девушка вошла в тот же, предпоследний, вагон, но с другого конца. Она села недалеко от тамбура, спиной к движению, лицом к Мышкину, и снова открыла книгу. Больше никого не было.
Мышкин осторожно просунул голову в открытое окно и подставил лицо горячему ветру. Рядом с поездом бежало коричневое косматое солнце, оно с трудом пробивалось сквозь дымную завесу. Всё хорошо. Он успевает.
Но почему-то снова в сердце ощутил укол тревоги.
Все вокруг вроде бы оставалось прежним. Он глянул назад. Из последнего вагона вылетело сверкающее облако осколков и рассыпалось по земле. И сразу же из окна вывалился человек. За секунду до падения он взмахнул руками, словно пытался взлететь, и врезался спиной поперек рельсов соседней ветки. Мышкину даже показалось, что сквозь грохот поезда он услышал, как затрещали раздробленные кости.
«Череп, конечно, вдребезги, – механически отметил Мышкин. – Шпалы-то бетонные».
Он отшатнулся от окна и с тревогой глянул на девушку. Та медленно перевернула страницу, прочла несколько строк, потом посмотрела в окно и задумалась. Она, конечно, снова почувствовала его взгляд, потому что коротко передернула плечами, будто озябла, мельком глянула на Мышкина и снова открыла книгу. В тот же момент с треском отъехала в сторону тамбурная дверь.
В вагон вошли трое. Один – в камуфляжных заношенных штанах и в черной майке, руки до плеч – в густом черно-красном узоре татуировки. Другой – в спортивных штанах и голый по пояс. Третьего Мышкин разглядеть не успел, отметил только на его голове солдатскую тропическую панаму-афганку. Страх, разлившийся в груди, безошибочно подсказал: именно они только что выбросили на рельсы человека.
Они остановились, глянули на длинного очкарика у окна и тут же о нем забыли. Потом уставились на девушку. Переглянулись и двинулись к ней одинаковой походкой – по-собачьи выпятив наружу зады и выгнув спины. Причем, ноги и колени двигались в одну сторону, зады – в другую.
Двое уселись напротив девушки, татуированный – за ее спиной. Она не поднимала глаз от книги, но Мышкин почувствовал, как она напряглась.
Те, напротив, что-то ей сказали и захохотали. Девушка не шевельнулась. Внезапно татуированный схватил сзади ее за волосы, намотал жгутом на руку и припечатал затылком к спинке скамейки.
Она закричала. Но Мышкин ничего не услышал. Внезапно он оглох. И окаменел, увидев, как татуированный перелез через спинку скамьи к девушке и все вместе они стали рвать на девушке платье. Полетели по вагону тонкие белые клочки. Потом в потолок ударился белый бюстгальтер и медленно опустился рядом с Мышкиным.
Он увидел, как метнулась из стороны в сторону ее крупная грудь с белыми пятнами вокруг незагоревших сосков. Платье затрещало ниже – теперь Мышкин всё слышал, даже сквозь лязг поезда.
«Вот мне и конец», – обреченно подумал он, снял очки и сунул их в карман.
Без очков он оказался словно на дне аквариума, однако, и сквозь муть увидел, как взметнулась длинная нога, и острый каблук сабо вонзился в щеку татуированного. Тот отшатнулся, закрыл ладонями лицо, залившееся кровью. Все трое на секунду остолбенели.
И почти тотчас же в них влетел живой снаряд весом в 82 килограмма. Мышкин схватил девушку поперек талии, отшвырнул к двери и крикнул:
– К машинисту! Бегите к машинисту! Пусть вызывает вокзальную полицию!
И тут же получил сокрушительный удар в ухо, и второй – по затылку. На несколько секунд он потерял сознание. Когда очнулся, обнаружил, что его выталкивают через разбитое окно наружу, а он никак не пролезает. Тогда его потащили за ноги к тамбуру, он поехал затылком по полу и все время пытался поднять голову, потому что затылок невыносимо жгло. Потом с головы оторвался лоскут кожи, пошла кровь, затылок заскользил, и жжение почти прекратилось.
Завыли тормоза – поезд замедлил ход перед Ореховым. Двое с усилием раскрыли половинки вагонной двери, третий, залитый кровью, мощным пинком в зад вытолкнул Мышкина на соседние рельсы, между которыми бесконечной лестницей неслись назад железобетонные шпалы.
Он летел на них в полной тишине и удивительно медленно и потому успел осознать, что сейчас тоже превратится в мешок с костями, как тот, кого выбросили раньше. Однако в тело ударил мощный поток горячего воздуха, который всегда тянется за поездом, как за поршнем гигантского наноса. Воздушного толчка хватило, чтобы Мышкин упал чуть дальше смертельных шпал.
Какое-то время он неподвижно лежал и видел над собой в сером небе, солнце – по-прежнему коричневое, в космах протуберанцев. Потом с трудом сунул руку в карман брюк. Очки на месте. Только вместо одного стекла – пустота и мелкие осколки в кармане.
Кряхтя от боли, Мышкин надел очки, приподнялся и в уцелевшее стекло увидел, как поезд на несколько секунд остановился и почти сразу начал движение – платформа была пуста. Но из первого вагона кто-то успел выскочить на ходу и побежал в его сторону.
Он с напряжением, боли в глазах, вгляделся и облегченно вздохнул. Легкие волосы девушки развевались на бегу, сверкая серебром. На ней осталась только уцелевшая нижняя часть белого платья. И болталась вязаная сумочка на плече.
– Живы?.. Вы живы?– крикнула она, спрыгнула с платформы и подбежала к нему.
Мышкин улыбнулся и попытался привстать.
– Вот уж не знаю. Но полагаю, пациент скорее жив, чем мертв.
– Не шевелитесь! – приказала девушка.
Быстро, уверенно ощупала его руки и ноги, провела пальцами по ребрам, потом по каждому позвонку. Дошла до головы. Мышкин заорал – девушка отшатнулась.
– Похоже, трещина, – она перевела дух.
– Всего-то? – с подчеркнутой обидой протянул Мышкин. – Может, там у меня и головы уже нет! Ладно, чего уж там... – слабо махнул он рукой. – Лоскут оторвался?
– Висит. Нужно шить. Или взять на скрепки. Противостолбнячное – срочно.
– Извините, у меня скрепок нет. Шить тоже нечем. И вакцину дома забыл.
– У меня всё найдется, – успокоила она.
Девушка раскрыла свою сумочку, достала большую ампулу.
– Перекись водорода.
Оторвала с куста листок, обернула им шейку ампулы и отломила ее.
– Надо немножко потерпеть, – предупредила она.
И принялась струей поливать его затылок.
Мышкин вздрогнул, но стерпел.
– Ничего, ничего, – утешила девушка. – Сейчас все пройдет. Тётя больше не сделает больно.
Перекись перестала шипеть, Мышкин с облегчением вздохнул и уставился на ее голую грудь. Девушка покраснела и прикрылась руками:
– Извините...
– Нет, это уж вы меня извините! – проворчал он.
С усилием стащил с себя футболку и протянул девушке.
– Вот, – сказал Дмитрий Евграфович. – Ваш гонорар за медицинские услуги. Наденьте. Тогда, может быть, вас даже в сумасшедший дом не заберут.
Она быстро надела футболку, потом оторвала от своего подола длинный кисейный лоскут, смочила остатками перекиси и ловко перевязала Мышкину голову.
– Так, кажется, лучше.
– Хм, – он потрогал повязку. – Жаль, зеркала нет.
Она протянула ему круглое зеркальце
– До чего у меня мужественный вид! – торжественно заявил Дмитрий Евграфович. – Теперь только в Голливуд. Или в полицию.
– Нам туда все равно надо?
– В Голливуд?
– В полицию.
– Зачем? – спросил Мышкин.
– Но... Ведь на нас напали, – в свою очередь удивилась она. – На меня и на вас.
– Вы уверены?
– В чем?
– В том, что на нас напали?
Она странно посмотрела на него.
– Я с ума еще не сошел, – усмехнулся Мышкин. – Вот у вас точно крыша съедет, когда в полиции нам предъявят обвинение, что именно мы с вами напали на милых и безобидных молодых людей, нанесли им увечья, только что убить не успели.
– Вы это серьезно? – не поверила она.
– Вполне! Давайте лучше выбираться отсюда. Я спешу в город.
– Надо бы поискать здешний медпункт.
– Это еще зачем?
– Вам нужна операция. Нужен врач.
– А вот этого не надо! – веско заявил Мышкин. – Я сам врач.
– Неужели? – встрепенулась девушка. – А по специальности?
– Я? Моя специальность? Кто я по специальности? – задумался Мышкин. – Хирург я по специальности!
– Очень интересно. И какой же?
– Самого широкого профиля. Международного. Я специалист по человеку.
– Ясно, – кивнула девушка и в первый раз улыбнулась – широко и открыто, показав прекрасные белые зубы, на которых блеснул крошечный солнечный зайчик. – Вы, на самом деле, – гроза хирургов. Я, кстати, тоже имею отношение к медицине. Терапевтическая стоматология.
Он снова потрогал повязку.
– Как вы меня, однако, ловко ощупали. Теперь моя очередь оказать вам помощь! Как врач и гроза хирургов, я должен убедиться...
– Нет необходимости, – мягко возразила девушка. – Со мной все хорошо. Но вот до больницы еще надо добираться. Обработать рану, взять на скрепки.
– Я же вам сказал: мне срочно нужно в город. Я очень спешу.
Она задумалась.
– Вот что: мы наймем машину и поедем ко мне. Я живу в Новой Деревне. Как раз с этой стороны города. Обработаю вас, а потом отпущу.
– Куда?
– Куда пожелаете. На все четыре стороны.
– Не согласен.
– На обработку?
– На все четыре стороны не согласен! Я потерпевший и пострадавший и потому требую к себе особого внимания.
– Ах, вот как! – вздохнула девушка. – Да, разумеется... Хорошо. Тогда отвезу вас потом в больницу. В вашу, к вам на работу.
– Я до сих пор не осознал, что произошло. И кто вы.
Девушка покачала головой, потом слегка коснулась кончиками пальцев его щеки. Он ощутил запах дорогих французских духов.
– Пожалуйста, потом, – попросила она. – Сейчас я тоже не все понимаю... Еще надо прийти в себя.
Он посмотрел в ее глаза, темно-синие, с сиреневыми крапинками по краям радужки, и кивнул.
– Обоим надо.
Они быстро наняли машину и через час были в Новой Деревне.
– Так в какой же вы больнице работаете? – спросила она, когда они вышли на неожиданно прохладном, сплошь затененном, словно бульвар, проспекте Шверника. – И как вас зовут, наконец?
Он изящно поклонился, прижав руку к сердцу.
– Мышкин Дмитрий...
Девушка вдруг рассмеялась.
– Евграфович?
–Совершенно верно, – удивился Мышкин.
– И работаете в Успенской онкологической.
– И это справедливо. Вы меня знаете?
– Кто же вас не знает! А я-то мучаюсь, никак не вспомнить, где вас видела.
– Я всегда был уверен, что слух обо мне пойдет по всей Руси великой... – с достоинством заметил Мышкин. – А я вас знаю?
– Скорее, нет, раз и вы не помните, что мы с вами когда-то виделись. Давно-давно. Сто лет назад.
– Интригуете. Есть у меня шанс восстановить память?
– Все может быть. Но мне кажется, уже сейчас вы меня знаете больше, чем некоторые близкие.
Открывая дверь парадной, она сказала:
– Определенно, вас Бог любит.
Мышкин широко улыбнулся и сверкнул единственным стеклом.
– Конечно! Как всех гениев и идиотов.
– Вы себя к какой категории относите? – вежливо поинтересовалась девушка.
– А вы меня к кому отнесли бы? – отпарировал он.
– Не знаю. Для меня слишком неясна разница между теми и другими.
– Замечательный ответ! – оценил Мышкин. – Но как вас все-таки зовут?
– Сейчас... – они вошли в лифт. – Я живу в шестом этаже.
– Как? – удивился Мышкин.– Как вы сказали?
– Шестой этаж.
– Неправда! Вы сказали: «В шестом этаже».
– Это так опасно? Поэтому вы разволновались?
– Потому разволновался, – заявил Мышкин, – что уже по незаметному предлогу «в» я, действительно, узнал о вас сейчас так много, чего наверняка не знают и близкие вам люди.
– О! Право, теперь вы меня интригуете. Я тоже хочу знать о себе много.
– Вот-вот! – закричал он. – Еще и это «право»!
Она усмехнулась, но ничего не сказала.
– Понимаете ли, – заговорил Мышкин, когда лифт, кряхтя, пополз вверх. – Так уже никто не говорит – «в этаже», «право», «определенно». Так говорили только в Петербурге... в том Петербурге, – уточнил он, – и в послевоенном Ленинграде. Из этого вывод: вы петербурженка в третьем поколении или, как минимум, ленинградка. Кроме того, кто-то из ваших родителей или оба имеют отношение к литературе или истории.
– Это имеет большое значение?
– Для меня – да.
– Отчего же?
– Вы, конечно, поймете меня! – с жаром сказал Мышкин. – Ленинградцы были совершенно особым народом среди народов СССР... Совершенно особым субэтносом.
– Я вас не совсем понимаю.
– Вы знаете, что такое коринфская бронза?
– В первый раз слышу.
Она снова улыбнулась – так, что он пошатнулся. «Боже! – закричал Мышкин безмолвно. – Ну, почему я не встретил тебя десять лет назад!»
– Минутку, – попросила девушка, отпирая дверь квартиры. – Прошу в дом. Зовут меня Марина. Шатрова Марина Михайловна.
– Это ваша девичья фамилия?
– Да.
– А это значит, ваша квартира?
– Так что с коринфской бронзой? – не ответила на вопрос Марина.
– После одного громадного пожара в древнегреческом Коринфе среди пепла были обнаружены спекшиеся слитки бронзы. Она оказалась изумительного качества. Во время пожара она расплавилась, и к ней примешались какие-то другие металлы. Какие – неизвестно до сих пор. Похожее случилось и с ленинградцами – им пришлось пройти через четыре доменных печи. Жителей чванного, холодного столичного Петербурга плавили три революции, гражданская война, репрессии. А особенно – блокада, какой не знал никогда ни один город мира. Так получился совершенно особый народ – в массе своей честный, добрый, интеллигентный, бескорыстный. Конечно, не без мерзавцев – как без них? Без них ничего хорошего не бывает. Все дело в количестве. Были в блокадном городе и людоеды – самые обычные каннибалы. Но ведь не они определяли картину. А ленинградцев... Ленинградцев любила вся страна. Одна лишь принадлежность к городу была чем-то вроде почетного ордена.
– Пройдемте сначала на кухню, – предложила Марина. – У меня там операционная. Милости прошу.
Доставая из шкафа бинт, вату, спирт, коробку с хирургическими скрепками, зажимы Стилла и Бильрота, бранши, ампулы с лидокаином, одноразовые шприцы, она мельком поглядывала на Мышкина. Потом маникюрными ножницами выстригла волосы вокруг раны.
– Но сейчас... – продолжал он. – Сейчас ленинградцы... Куда они делись? Конечно, кто умер, кто постарел. Но ведь у них же есть или остались дети и внуки, воспитанные в ленинградских семьях. А ленинградцев практически нет.
Он глубоко вздохнул и сказал своим звучно-бархатным, хорошо поставленным баритоном, словно был в студенческой аудитории:
– Видите ли, Марина Михайловна... За какие-то десять-пятнадцать лет на наших глазах совершилась фантастическая вещь. Такое же чудо, как коринфская бронза или субэтнос под названием ленинградцы. Но только с обратным знаком: стремительная дегенерация этого субэтноса, а точнее, всего народа, превращение нации в стадо идиотов. Русские, может быть, не самый лучший народ на свете, но я, сколько себя помню, горжусь, что я русский, а не американец и не француз. Теперь же...
– Вы сказали, нация, – мягко перебила она.
– А вот вы о чем, – усмехнулся Мышкин. – Не надо путать нацию и национальность. Нация может состоять из многих национальностей и этносов. Особенно русская. Вы обратили внимание, что только русская нация обозначается именем прилагательным, а не именем существительным, как остальные нации всей земли?
– В самом деле, только сейчас обратила...
– И к русской нации принадлежит потомки татарского хана Юсупова, турок по матери поэт Василий Жуковский, натуральный швед Владимир Даль, эфиоп Пушкин, разбавленный двумя поколениями русских со стороны матери. Русским, даже ярко выраженным, стал полуеврей Солженицын.
– Александр Исаевич!.. – воскликнула Марина. – С чего вы взяли? Ну, это уже...
Он внимательно посмотрел на нее и спросил обычным, не лекторским тоном:
– Вы что – обиделись? Он ваш знакомый? Родственник?
– Нет-нет. Но почему вы...
– У него же и прочитал. По-настоящему его зовут Александр Исаакович. Исаевич – отчество-псевдоним. Настоящее ему показалось неизящным. И тогда он, по сути, отказался от родного отца[1].
– А вы? Вы на его месте не отказались бы?
– От отца-еврея? Никогда! – искренне заявил Мышкин. – Никогда! – повторил он. – Мы же не выбираем себе родителей. Они у нас от Бога. И мы должны гордиться своими родителями. Независимо от их национальности, а значит, и нашей.
– Вот как! Интересно, очень...
Она застелила стол белой крахмальной простыней.
– Начнем, – сказала Марина, натягивая медицинские перчатки.
– Минутку, – попросил он. – Мне надо закончить мысль, иначе я буду вам мешать в гуманной работе.
Она рассмеялась, и он снова крикнул без звука: «Где ты была десять лет назад?..»
– Заканчивайте мысль.
– Так вот. За пятнадцать-двадцать лет умный, добрый, необычайно одаренный и отзывчивый народ превратился в нацию дебилов. Исключения крайне редки. Поляризация ошеломляет. На одном полюсе людоеды, точнее, удавы. Их пять процентов от общей численности населения. Но этого особые удавы. У них отсутствует чувство насыщения. И потому они жрут без перерыва, глотают и глотают... На другом же полюсе – стадо перепуганных, мокрых от страха кроликов, которые исправно выполняют поставленную перед ними задачу: в порядке строгой очереди, соблюдая дисциплину, прыгать в пасть удавам. Иногда один-другой из них пищит. И даже в интернете свой писк публикует. Это когда удав его глотает без соблюдения демократической процедуры. Но за двадцать лет удавы научились демократии. И никто не пищит. Таких кроликов у нас восемьдесят пять процентов. Остальные десять – непонятно кто.
– И вас это так волнует? – выпрямилась Марина.
– Разумеется, нет, – решительно ответил Мышкин. – Давно не волнует. Но довольно часто доставляет мне боль. Физическую.
–Странно... – пожала плечами Марина. – Казалось бы, все должно быть наоборот. За долгие годы непонятно чего, наконец, появилось что-то объединяющее. И восторг от возврата Крыма, и горе от войны на Украине сильно действуют на души людей.
–Знаете, – перебил ее Мышкин. – Сразу скажу: я не политик, я ненавижу политику и держусь от нее подальше. Но кое в чем соглашусь с вами. Только уточню: не объединяющее начало появилось в России, а разъединяющее. Бестолковое и легковерное большинство предалось послекрымскому восторгу и вытанцовывает на пороховой бочке. Эта бочка называется экономикой. А фитиль горит, трещит, дымит, огонек подбегает к пороху... Напротив же, злобное и недоверчивое меньшинство из более-менее толковых и порядочных людей – не либерастов и не демокрадов – стало еще более злобным и недоверчивым, потому что разглядело на физиономии ликующей толпы коллективную маску Гиппократа.[2]
–Что вы хотите этим сказать?
– Очень простую вещь: когда каракатица хочет обмануть хищного собрата по морскому пространству, она выбрасывает чернильное пятно и успевает скрыться, пока тот оглядывается, не понимая, какая радость его настигла – вернулся ли Крым в Россию или морское правительство в ответ на санкционные козни западных океанических пространств продолжает в максимально ускоренном темпе гробить остатки собственной экономики, образования и науки. Но даже не это отвратительно. А то, что сановное ворьё знает: возмездие неотвратимо, и потому все наглее и циничнее убеждают Красных Шапочек, что они-то, Волки, и есть настоящие Бабушки, хотя ни зубов своих, ни когтей даже не пытаются прятать. Скажите, где еще в мире есть государственные корпорации, где управляющий имеет пять миллионов рублей в день? А в конце года – премиальные в сто-двести миллионов. Такой золотой дождь настоящему капиталисту и во сне не увидеть. Иногда такие госконторы для конспирации называют государственно-частными. Резонно: в них доходы приватизируются, а долги национализируются. И всё под вопли о всенародном единстве – Ради сверхприбылей олигархической криминальной шайки. В одном могу согласиться: это – единство, точнее, единение планктона в пасти голодного кита. Телевизор вопит все пронзительнее, околокремлевские постаревшие мальчики воруют все наглее, а мы должны изображать единство лошади и всадника.
– Вы можете что-нибудь изменить?
– Не могу.
– Тогда ваша задача для начала – не радовать своих недругов. Они не должны радоваться оттого, что вам больно, и не торжествовать оттого, что вы страдаете.
Потрясенный таким неожиданным выводом, Мышкин уставился на Марину.
– В самом деле, – признался он. – Такая простая и хорошая мысль мне никогда в голову не приходила. И вообще, я политике ни уха, ни рыла, простите. Так, знаете, светскую беседу хотел поддержать...– поспешно добавил он в ответ на ее недоверчивый взгляд.
– Итак, больной! – потребовала Марина, отламывая шейку от ампулы и наполняя шприц. – Прекращаем споры. Но молчать тоже не надо. Разрешаю и даже прошу читать мне стихи. Хорошо помогают в работе.
И она ввела ему под скальп лидокаин.
Мышкин откашлялся и, чуть вздрагивая, когда ему в скальп вонзалась очередная скрепка, вполголоса, но с чувством прочел:
В моей гостиной на старинном блюде
Выгравирован старый Амстердам.
Какие странные фигурки там!
Какие милые, смешные люди.
Мясник босой развешивает туши.
Стоит румяный бюргер у дверей.
Шагает франт. Ведут гуськом детей.
Разносчик продает большие груши.
Как хочется, когда порою глянешь
На медную картинку на стене,
Быть человеком с бантом на спине,
В высоких туфлях, в парике, кафтане.
И я, сейчас такой обыкновенный.
Глотающий из папиросы дым,
Казаться буду мелким и смешным
Когда-нибудь... И стану драгоценным.
– Очаровательно, – отозвалась девушка. – Конечно, это ваши стихи. Даже не сомневаюсь.
Поколебавшись, Мышкин с большим трудом сказал правду:
– Владимир Пяст. Его почти никто не знает. Все тот же серебряный век.
Она управилась за полчаса, и Мышкин заявил, что у нее очень легкая рука.
– Как пушинка. Большое счастье для ваших пациентов. Вы можете лечить зубы без наркоза.
– Иногда я так и делаю. Когда пациенту наркоз не показан. Так могут работать еще два стоматолога в городе.
– Неужели? – изумился Мышкин. – Я-то полагал, это редкий феномен.
– Редкий. Но моей личной заслуги здесь нет. Спасибо предкам.
Осмотревшись, Дмитрий Евграфович спросил:
– Это действительно ваша квартира?
Она рассмеялась, и у него снова заныло сердце.
– Вы решили, что я вас привела в чужую?
Он еще раз огляделся:
– Я знаю эту квартиру. И вас знаю! Причем давно. Я здесь был несколько раз.
Выйдя после душа из ванной, Мышкин потянул носом воздух и растроганно покачал головой. Из кухни шел густой аромат чуть подгоревшего варенья и очень вредной, но очень вкусной сдобной выпечки, перед которой Мышкину ни разу не удалось устоять, тем более что на вес она не влияла.
– Как вы успели? – восхитился он. – Так быстро.
Марина откинула назад платиновую прядь.
– Старалась. В жаркий день все печется быстрее.
Не дожидаясь приглашения, Мышкин уселся за стол, придвинул к себе сухарницу с горячими рогаликами и с шумом их обнюхал.
– Разрешается? – спросила Марина.
– Я не то хотел сказать. В каждой семье, вернее, в большинстве семей... во многих... всегда есть некий набор вкусовых предпочтений. Мать печет блины и кладет на пять граммов соды больше, чем принято у других хозяек, ее машинально повторяет дочка, потом внучка. Не зря же каждая квартира пахнет по-своему.
– И что вы обнаружили?
– Мне знаком аромат ваших рогаликов.
– У меня нет настоящего кофе, – сказала она. – Только растворимый. Правда, говорят, из лучших.
– В свободной торговле и жженая пробка под названием «кофе – высший сорт» бывает разного качества, – согласился Мышкин. – Но с вашими рогаликами любая подделка покажется подлинником.
– Разве что «покажется», – усмехнулась Марина и поставила на стол бутылку коньяка «Московский» – вполне приличного, как оказалось.
Он выпил две рюмки. Марина, оказалось, не пьет вообще.
На голове Мышкина торчали двенадцать стальных скрепок, словно антенны космического шлемофона. Одет он был в прекрасные фирменные джинсы, новую темно-синюю, очень дорогую, футболку с вышитым крокодилом на левой стороне. На ногах у него красовались настоящие английские кроссовки – он сразу заметил, что настоящие, а не китайская дрянь. Правда, одежка на нем слегка болталась.
– Так что же вы делали в моей квартире? – спросила Марина.
– Зачеты сдавал по истории медицины вашему отцу. И чай пил за этим самым столом. Между прочим, с такими же рогаликами.
– Да, папа всегда кормил студентов. Один, помню, отказывался, так папа пригрозил, если он не будет есть, не получит зачет. Я даже фамилию его запомнила. Кошкин.
– Да, это был я! – хохотнул Мышкин. – Я тогда очень торопился. Меня однокурсники ждали в пивной под Думской башней. Вот тогда я вас в первый раз увидел. Вам... тебе... вам было...
– Четырнадцать лет.
– Значит, сейчас двадцать семь?
–Двадцать девять. Совсем старуха.
– Двадцать девять... Надо же! – он покачал головой. – Конечно, во все времена юные хотят казаться взрослыми и нескромно прибавляют себе годы, – но Марина не оценила прозрачный комплимент, и Мышкин круто сменил курс. – Кстати, не думал, что Михаил Вениаминович так одевается. Мы всегда считали его несколько старомодным. Не могу представить его в кроссовках.
– Какой Михаил Вениаминович? – удивилась Марина.
Он уставился на нее.
– Как это «какой»? Да твой отец! Забыла, как отца родного зовут?
– Это не отца вещи.
– А чьи же?
– Мужа, – ответила Марина.
Мышкин хрюкнул, кусок рогалика застрял в глотке. Он с трудом проглотил, отдышался и выговорил мрачно:
– Вот так всегда...
[1]Отец А.И. Солженицына евреем не был (авт.).
[2] Признаки близкой смерти.