Антонов огонь

Роман

  • Антонов огонь | Петр Алешкин

    Петр Алешкин Антонов огонь

    Приобрести произведение напрямую у автора на Цифровой Витрине. Скачать бесплатно.

Электронная книга
  Аннотация     
 25
Добавить в Избранное


Прекрасная и тяжёлая история любви на всю жизнь! Красноармеец Анохин возвращается с Гражданской войны в родную деревню, где его ждет невеста Настенька, в которую влюблен местный энергичный активист Чиркунов, уже сватавший ее, но получивший отказ. В этот же день в деревню приходит продовольственный отряд за хлебом. Всего за одни сутки жизнь деревни и судьбы главных героев полностью поменяются, а через три месяца начнется Крестьянская война, известная в истории России, как "Антоновщина", которая изменит судьбу не только наших героев, но и всей России. И Анохин, и Чиркунов будут биться за свою любовь к Настеньке всю свою жизнь. Пройдет их любовь через Гражданскую войну, трагический 37-й год, ВОВ, послевоенные годы и трагически завершится в наши дни, в Перестройку.

Доступно:
DOC
Вы приобретаете произведение напрямую у автора. Без наценок и комиссий магазина. Подробнее...
Инквизитор. Башмаки на флагах
150 ₽
Эн Ки. Инкубатор душ.
98 ₽
Новый вирус
490 ₽
Экзорцизм. Тактика боя.
89 ₽

Какие эмоции у вас вызвало это произведение?


Улыбка
0
Огорчение
0
Палец вверх
0
Палец вниз
0
Аплодирую
0
Рука лицо
0



Читать бесплатно «Антонов огонь» ознакомительный фрагмент книги


Антонов огонь


Часть первая

 

 

Пойди, возьми раскрытую книжку

из руки Ангела,

стоящего на море и на земле.

 

Откровение. Гл. 10, ст. 8

 

 

 

1. Книга за семью печатями

 

Кто достоин раскрыть сию книгу

и снять печати ее.

Откровение. Гл. 5, cm. 2

 

В субботу 7 января 1989 года, на Рождество Хри­стово, Егор Игнатьевич Анохин, восьмидесятивось­милетний старик, зарезал столовым ножом своего од­носельчанина Михаила Трофимовича Чиркунова, еще более древнего старика.

Следователь Николай Недосекин пролистал тон­кую папку с показаниями, записанными участковым милиционером на месте трагедии, поднялся, шагнул к окну своего маленького тесного кабинета, ссутулил­ся, засунув руки в карманы брюк.

Черный от сырости клен безжизненно и тоскливо раскинул под окном го­лые ветки. Снег грязный, клочковатый. На тротуаре и дороге наледи. Выбоины заполнены талой водой, машины идут медленно, раскачиваются, подпрыгива­ют, расплескивают лужи. Небо сплошь затянуто серой мглой. Сыро, пасмурно.

Недосекин хмурится. Что де­лать? Что делать? — спрашивает он себя. Тоска, страш­ная тоска, словно виноват он в чем-то непоправимо, но о вине его никто не догадывается: и это-то особенно мучает. Отчего так? От тягостной, совершенно не зим­ней погоды, которая, как верно заметил кто-то, издрев­ле влияет на русского человека, или от прочитанного?

Дело несложное, много времени не отнимет. Напились старики на праздник, замутили мозги, заспорили об Иисусе Христе, как записал участковый милиционер со слов жены убитого, поругались, и один старик ткнул столовым ножом другого в шею. Ранка пустячная. Но в деревне ни медпункта, ни медсестры. Пере­вязали кое-как платком, и пока везли двенадцать кило­метров в ближайшую больницу, Михаил Трофимович Чиркунов захлебнулся кровью.

Все примитивно: пьян­ка, пили самогон, конечно, ссора, драка. Сколько та­ких дел прошло сквозь руки Недосекина? Привык, кажется. Но проходили перед ним юнцы или пропой­цы, а тут старики, старики! И если уж старики… Мо­жет, от этого так тоскливо? И опять всплыли тревож­ные вопросы. Что же происходит? Куда идем?

Резкий неприятный щелчок отвлек Недосекина от размышлений. Он оглянулся, поморщился, думая, ког­да же комендант, наконец, дверь отремонтирует, уви­дел милиционера Сашу Степунина, приземистого, смуг­лого до черноты молодого парня, и, не дожидаясь, когда он доложит, что привел Егора Игнатьеви­ча Анохина, быстро сказал:

— Давай! — и вернулся за свой стол.

Степунин молча ступил в сторону. Из полумрака коридора медленно выдвинулась морщинистая рука, ухватилась серыми пальцами за косяк, напряглась так, что жилы вздулись, и показался высокий старик в зано­шенном свитере на иссохшемся длинном теле, с ввалив­шимся животом, с редкими изжелта-седыми волосами на большой голове. Приближался медленно, почти не отрывая ног от пола. Недосекин дернулся непроизволь­но, хотел вскочить, помочь старику, но сдержался, вспомнив, что перед ним убийца. Егор Игнатьевич дошел до стула, оперся подрагивающей рукой о спинку и проговорил тяжко, невнятно, но как-то доверительно:

— Ноги задубели… Виляют. Обезножел совсем… Шаг шагнул и притомился. Да и сам весь выветрился…

Глядел он на Недосекина своими когда-то черными, а теперь какими-то туманными бельмастыми глазами дружелюбно.

— Вы садитесь, садитесь, — кивнул на стул Недосе­кин и повернулся к милиционеру. — Саша, погоди!.. Будь другом, скажи коменданту, чтоб плотника при­слал дверь отремонтировать. Надоело…

Внизу у полотна отслоился уголок фанеры. И каж­дый раз, когда открывали дверь, цеплялся за косяк, неприятно, скрипуче щелкал.

Старик с трудом опустился на стул, уронил длин­ные руки на колени, еще больше сгорбился, выставил всю в трещинах, словно клетчатую, шею. Недосекин отвел глаза от его тоскующего взгляда, от желтого сухого лица с едва наметившейся белой щетиной. Не таким представлял Недосекин старика-убийцу, хотя разные преступники сидели перед ним, бывали и с со­вершенно ангельским видом.

Отвечал Егор Игнатьевич охотно, но невнятно, с трудом, как после легкого паралича, и качал головой, словно подтверждая сказанное. Недосекин записывал. Так же охотно и быстро ответил старик и на вопрос, как он относился к Михаилу Трофимовичу Чиркунову:

— Ненавидел я его…

Это была первая неожиданность. Ручка, готовая быстро черкнуть: добрососедские, или нормальные, или даже хорошие, замерла над листом. Следователь смот­рел на Анохина, решая, как лучше записать, думал, что старик сказал так, не остыв от обиды, и спросил:

 — Почему же тогда вы оказались у него за столом, если ненавидели?

— День… — запнулся Егор Игнатьевич, слова дава­лись ему теперь с большим трудом: то ли устал, то ли волноваться начал. — День рождения…

— Рождество, — подсказал Недосекин.

— Не-е, — замотал головой старик и заговорил бы­стро, глотая и недоговаривая слова. — Ага, да, Рождест­во… и день рождения Насти… Восемьдесят семь годков…

Жену убитого звали Анастасией Александровной.

— Значит, вы пришли поздравить Анастасию Але­ксандровну с днем рождения?

— Зашел, — подтвердил старик.

— Они вас усадили за стол, выпили за здоровье именинницы, стали разговаривать, заспорили. Во вре­мя ссоры вы сами не заметили, как в руках у вас оказался столовый нож. Вы ткнули им в сторону Ми­хаила Трофимовича, попали ему в шею. Так?

— Ага.

— Значит, убивать вы не хотели?

— Не-е… Хотел.

— Не понял? Что вы хотели?

— Давно убить надо… Духу не хватало…

— Значит, вы убили умышленно? — растерялся сле­дователь.

— Ага.

Они смотрели друг на друга: Недосекин недоумен­но — старик не казался выжившим из ума, а Егор Игнатьевич по-прежнему доверчиво и дружелюбно.

— Я могу так и записать.

— Пиши…

— Вы не понимаете, Егор Игнатьевич! Одно де­ло — умышленное убийство, другое — случайное… Ка­кие у вас могли быть причины для убийства?

— Он застрелил моего отца… — быстро выговорил Анохин.

— Отца?! — невольно воскликнул Недосекин, глядя на резко выступившие бугры скул на лице старика, на его ввалившиеся щеки, виски, черный рот, на большие прозрачные уши. — Когда?

— В двадцатом… И брата в двадцать первом… Он мою невесту… — Старик запнулся так, словно силы кончились говорить, замолчал, выдохнув напосле­док: — Духу не хватало…

Молчал и Недосекин. Он считал, что закончит дело двумя-тремя допросами: пьяная ссора, случайное убийство. Но дело иной оборот принимало. Это с од­ной стороны. А с другой: двадцатый год, двадцать первый были для него, родившегося в шестидесятом, такой далекой историей, что казалось невероятным видеть и слышать свидетеля тех событий, человека, у которого столько лет была в душе рана, жила нена­висть. Старик дышал часто, хрипло, смотрел в пол, склонив голову с жидкими седыми волосами.

— Вы можете сами написать все о взаимоотно­шениях с Михаилом Трофимовичем Чиркуновым и о том, что произошло седьмого января? — спросил Недосекин.

— Отдохнуть бы… Бунить все, — потер старик го­лову. — Моготы нет. Завтра отпишу…

 

 

2. Первая печать

 

И вышел он как победоносный,

и чтобы победить.

Откровение. Гл. 6, ст. 2

 

Старик лежал на нарах в тишине, в полутьме, смот­рел на пыльную лампочку, тускло светившую с потол­ка сквозь тонкую решетку, и думал, что завтра надо писать следователю о Мишке Чиркуне. Что он о нем напишет? Что расскажет? Как написать, как высказать все, что было?.. И вдруг ни с того ни с сего пред‑ ставил­ся ему летний день в желтеющем поле, обнесенное оградой кладбище с высокими тополями на Киселев­ском бугре, его, Егора Игнатьевича, могила неподале­ку от могилы Мишки Чиркуна. Где сначала оста­новится Настя? Над кем всплакнет, запечалится? Кого позовет: расступися, мать сыра земля?..

Дворы Чиркуновых и Анохиных были в разных концах деревни. Изба Анохиных, по уличному Игнашиных, в Углу, а Чиркуновых — Чиркунов — в Крестовне. В Масловке каждый порядок, часть деревни, по-своему называется: Вязовка, Угол, Хутор, Крестовня и собственно Масловка. Деревня сидит в хорошем месте, в низине, там, где сливаются две речки: Криуша и Малая Алабушка. Слившись, они образуют Большую Алабушку. Избы выстроились вдоль рек, стоят не на самом берегу, а в отдалении. От изб к рекам тянутся огороды, упираются в высокие ветлы, которые растут у самой воды. Та часть Масловки, где сливаются реки, а избы сходятся под углом, называется Угол. Отсюда дорога ведет в Мучкап, в Уварово, и далее, в Тамбов. А Крестовня — в проти­воположном конце, в сторону Борисоглебска.

Поэтому в детстве у Егора и Мишки не было общих друзей, и теперь Егор Игнать­евич не помнит, когда он впервые встретился с Мишкой или услышал о нем. Совершенно не помнит, хотя те далекие годы вспоминаются ему с недавних пор яснее, четче, чем, скажем, то, что было лет двадцать назад.

Не может быть, чтоб не были они знакомы до того мартовского вечера семнадцатого года, до первого столкновения из-за Насти! Мишка старше на два года, но все же не могли они не бывать вместе на гулянках или на праздничных игрищах, когда вся деревня высыпала на луг? Нет, не вспоминается ничего! Даже то, что было вначале: «позорный лист» или мартовский вечер, трудно определить теперь. Впрочем, нет, должно быть, раньше был вечер.

Масленица, помнится, была, а по­том уж «позорный лист». Ведь отец Егора, сельский комиссар, получив лист, сразу отправил Мишку назад, на фронт. Помнится, отец посуровел сильно, когда прочитал полученную бумагу, ругнулся: «Допрыгался, чертов шабол! Убег, так сидел бы потаясь… Нет, выпу­чит бельмы, култыхается по деревне. Гордится: дезентир! Догордился…» Бумага была обведена жирной черной рамкой, и буквы черные, особенно выделяется название: «Позорный лист». В бумаге сказано: «Испол­нительный комитет Совета Солдатских Депутатов XII армии уведомляет, что Чиркунов Михаил Трофи­мович, солдат 17 легкого мортирного артиллерийско­го паркового дивизиона, дезертир с 1 марта 1917 года. Всякий, кому известно его местопребывание, обязан сообщить ближайшему комитету для высылки прину­дительно к этапному коменданту и далее в часть. Солдат Чиркунов Михаил Трофимович преступник против Родины, народа и Свободы, потому что не хочет их защищать».

Да, бумага пришла потом, а вначале был тот вечер, игра в «соседки». Парами сидели на скамейках, на сундуке, на приступке у печки, грызли семечки. В про­сторной и низкой избе Иёнихи, беленной мелом, жарко натоплено. На сундуке у окна с задернутой занавеской бугром навалены полушубки, шапки.

Сама Иёниха, старуха с маленьким морщинистым лицом, лежит на печке, смотрит оттуда, быстро и безостановочно, как обезьяна, грызет семечки, плюет вниз, на пол, из­редка смеется, следя за игрой, и дает советы. Она любит, когда у нее собираются играть.

Парень с девушкой ходят по избе от одной пары к другой по хрустящей подсолнечной шелухе, и девуш­ка спрашивает у кого-нибудь из парней: «Доволен ли он своей соседкой?» Если ей отвечают «да», то они идут дальше, спраши­вают у других. Наконец остановились возле Егора.

— Доволен ты своей соседкой?

— Нет, — буркнул он, бледнея.

Слово дал себе подпариться к поповой дочке, На­стеньке, шепнуть ей на ухо, что проводит ее сегодня до крыльца. Помнится, ради Настеньки выпросил у мате­ри алую сатиновую рубаху брата Николая, который был на германской войне.

Когда, как попова дочка запала ему в душу? Теперь не вспомнить. Может быть, он стал пристально следить за ней после слов своего отца, который однажды зимним вечером сказал матери с озабочен­ностью и одобрением:

— Настенька, дочь отца Александра, заневестилась, расцвела за последний год… Придет Миколай с хронта, надо будет сватов заслать. Намекну как-нибудь при случае батюшке, небось не откажет… В деревне мы вроде ровня: он — поп, я — комиссар…

— Погоди, вернется Колюшка, тада, а то, не дай Бог, бяду накличешь, на войне все-таки, — спокойно и рассудительно ответила мать. По тону ее голоса чувствовалось, что она одобряет выбор отца и не видит никаких препятствий к свадьбе, кроме отсутствия сына.

— Ты эти думы брось! Накаркаешь, — посуровел отец.

Нет, не после этого разговора, который мать с отцом вели при нем, обратил он внимание на Настеньку. Помнится, услышав слова отца, он похолодел, замер ошеломленный, скукожился, словно отец замахнулся на него, чтобы ударить. Раньше, намного раньше стал он думать, мечтать о ней, видеть только ее среди масловских девчат. Только от ее смеха вздрагивало его сердце. Егору Игнатьевичу вдруг явственно представился, возник перед глазами весенний деревенский луг неподалеку от церкви, ребята, играющие в салки, и юная Настенька среди них: маленькая, худая, юркая, вся какая-то угловатая, быстрая. Она мчится по молодой зеленой траве так, что две ее косички развеваются позади, хлопают по спине и снова взлетают вверх, остренькие локти быстро мелькают по сторонам, блестящие глаза распахнуты от восторга и испуга, рот раскрыт, она пытается убежать, увернуться от мяча, с силой брошенного ей вслед. Егор Игнать­евич явственно услышал ее звонкий восторженный визг, когда мяч пролетел мимо. Вот почему он стал звать ее касаточкой. В обрывистых берегах Алабушки в норах жили ласточки-береговушки, которых в деревне звали касатками. Были они быстрые, угловатые, юркие, звонко и тонко щебетали, мелькая над водой. Вот такую птичку напоминала ему в юности Настенька. 

После невольно подслушанного разговора отца с матерью Егор всю ночь не спал, тосковал, ронял тихонько слезы на подушку. Первую ночь бессонную провел из-за Настеньки. Сколько их будет потом?! Под утро решил поговорить с братом, как только он вернется с фронта, рассказать ему, что значит для него Настенька. Брат умный, поймет.

А в тот мартовский вечер у Иёнихи попова дочка оказалась в паре с Мишкой Чиркуном, который приперся из Крестовни. Помнится, вошел в избу — шапка на затылке, усы вздернуты, рот в ухмылке, глаза взгальные. Стукнул шапкой по коленке:

— Примайте, девки, дезентира! Тыщу верст отма­хал, чтоб на вас поглядеть!

— Раздевайся, не буробь! Небось германца увидал, обмер и к маманьке стреканул! — подковырнул кто-то из ребят.

— Гля-кось, — деланно и радостно закричал Миш­ка. — Во вражонок, и не боится… Щелчком пришибу! Германцем меня испугал! Как царя спихнули, мерекаю, за кого мне теперь кровя лить? И деру!

Разделся, кинул шапку и полушубок в кучу на сун­дук, пригладил ладонью черные, сухие и короткие волосы на удивительно маленькой голове. Длинноно­гий, широкий в костлявой груди, поджарый, больше­ротый, с близко посаженными глазами, озорной, по­движный, как на шарнирах весь. Он-то и подсел, ух­ватил Настеньку, когда кто-то предложил сыграть в «соседки».

Обругал себя Егор распустехой, ромодой за то, что упустил поповну, и решил во что бы то ни стало отбить ее.

В тот вечер Настенька была особенно хороша! Ее оранжевое с алыми розами ситцевое платье ярко выделя­лось среди домотканых девичьих какой-то воздушностью. Ко­нец толстой русой косы завязан большим бантом алой шелковой ленты. Особую нежность вызывал этот бант, лежавший у нее на груди. Почему-то радовало то, что он был одного цвета с его рубахой. Это как-то особенно интимно сближало их, намекало на что-то хорошее в будущем. Была она уже не похожа на юркую угловатую касаточку: плечи и бедра округлились, локти перестали казаться острыми. И вела она себя с недавних пор по-иному: уже не хохотала так задорно и звонко, что, глядя на нее, тоже невозможно было удержаться от смеха, хотя глаза вспыхивали, живо реагировали на каждую шутку. Лишь изредка она не выдерживала, заливалась по-прежнему заразительно, но быстро спохватывалась, умолкала, смущалась и как-то особенно мило и быстро окидывала взглядом подруг, словно спра­шивала, извинялась — не шибко ли она разошлась? И от этого ее смеха, от этого быстрого взгляда сердце Егора вспыхивало, взлетало и сладостно замирало. Как она была хороша, как необыкновенно красива! Когда Егор ответил, что недоволен своей соседкой, и ходи­вшая по кругу девушка спросила: кого он хочет в соседки, он взглянул на Настю, страшась вымолвить вслух ее имя. Сидела она с Мишкой на лавке у стола, над которым тускло горела керосиновая лампа. Де­вушка повер­нулась к Мишке Чиркуну:

— Отдаешь свою соседку?

— Ага, раскатал губы… — ухмыльнулся Мишка, блеснул крупными зубами, вглядываясь в Егора, и с готовностью подставил ладонь парню, ходившему по кругу с девушкой с ремнем в руке.

Парень ожег ладонь ремнем. Рука Мишки непро­извольно дерну­лась от боли, но он не убрал ее, держал, подставлял для следующего удара.

— Ловко! — засмеялись вокруг. — Ладно оттянул!

Парень снова хлестнул по ладони. Зарделась, кумашная стала ладонь.

— Отдаешь?

— Щелкай… Знай дело, — приказал Мишка, пригова­ривая в такт ударам: — Эх, раз! Еще раз! Еще разочек! Вот так! — подмигивал хохотавшим ребятам, Настень­ке, которая, опустив глаза, чуть улыбалась уголками губ. — Не бойся, не уступлю я тебя! — крикнул он радостно и слишком бодро, сжав руку в кулак после пятого удара, и засмеялся, показал зубы, поглядел снисходительно на Анохина, захотевшего отнять у него соседку.

А парень с ремнем повернулся к Егору:

— Отказываешься?

— Нет, — мотнул он головой и тоже подставил руку.

Ладонь обожгло кипятком.

Егор напрягался, стискивал зубы, пытался улыбать­ся в ответ на шутки и смех ребят. Его соседка, обиженная тем, что он пренебрег ею, злорадно усмехалась, глядя, как он кривит губы, дергается от ударов. Выдержал, потер горевшую ла­донь о колено.

Парень с ремнем снова перешел к Мишке.

— Отдаешь соседку?

— Ага, подставляй карман, — хохотнул он, раскры­вая розовую ладонь.

Но уже не считал удары, не кричал весело, не подмигивал ребятам. Они считали хором. И на этот раз выдержал Мишка пять ударов, не уступил Настеньку. Не часто ребята выдерживали десять ударов.

Егор снова терпел молча, кряхтел тихонько, постанывал про себя, но не отдергивал, не опускал руку. Сердце колотилось, понимал, что это только начало. Не сдастся легко Чиркун. Вишь, загоношился, сбить с духу хочет. Ду­рак, не знает, что он терпеливый. Отец, бывалоча, так отдерет, сесть нельзя. Скор на руку, а сучковатая хворостина не то, что гладкий ремень. Эх, завтра опухнет ладонь, коснуться нельзя будет…

Только успе­вали подставлять ладони Егор с Мишкой. Кажется, шум в избе, смех, колготня страшные стояли. Все веселились, подшучивали. Редко в игре такое видели.

— Егор, откачнись! — слышал он сквозь шум, но держал руку, видел, как ладонь становится сизой.

— Э-э, погоди-погоди! — вскочил, ухватил парня за руку, за ремень Мишка. — Ловок ты! Меня жаришь с оттягом, а его жалеешь. Не-е, дай-ка я сам! — вырвал он ремень.

Такое в игре допускалось. Дважды успел огреть парень Его­ра. Еще три разочка осталось вытерпеть.

Замахнулся с плеча Чиркун, невольно дернулась рука, чтоб увернуться от удара.

— Ax! — выдохнул Мишка.

Словно ось колесная упала на ладонь. Онемела, тяжелая стала рука. Еле удержал ее на весу Егор. Шум в избе стих. Ни смеха, ни шороха не слышно.

— Эх! — обрушился камень на руку, расплющил, раздавил. Глаза повлажнели, за­жмурились в ожидании третьего удара. Звенело в ушах от неловкой тишины в избе.

— Ух! — топор вонзился в ладонь, пришил к пеньку, не отодрать.

Опустил руку Егор, смотрит на всех, улыбается опухшими губами. В глазах слезы. А ладонь не чувствует ничего. Пальцы окаменели, не шевелятся, не сгибаются. Ребята суют ему ремень, суют без смеха, серьезно как-то говорят:

— Давай, давай! Теперь ты ожги его!

— С плеча, с от­тягом, как он тебя!

Сжал ремень Егор, поднялся с приступки, шагнул к Мишке, который почему-то сел на сундук, на свободное место, а не к Настеньке. Сидит, смеется, ладонь не подает. Что это? Что он слышит?

— Ладно, — хохочет в тишине Чиркун, открывая свой боль­шой рот, и поглаживает ладонью жесткие корот­кие волосы. — Уступаю я тебе соседку! Иди, садись! — широким жестом указывает он на скамейку у стола, где ярким пятном блестит под керосиновой лампой алый бант.

Сунул кому-то Егор ремень и пошел к Настеньке. Как она смотрела на него, когда он шел к ней? Не помнит Егор. Не видел, не понимал ничего от боли, от радости. Сел рядом и застыл, угрюмый от счастья, как бирюк. Сидел деревянный, молчал. Ни словом не об­молвился с Настенькой за вечер, хотя и в «колечки» играл с ней в паре. Помнится, кто-то принес самогонки от Ольки Миколавны на Мишкины деньги. Он и посы­лал. Пили ребята в сенцах: перемигивались и выходи­ли из избы по двое-трое. Егора одним из первых вызвали. Мишка протянул ему бутылку: пей, побе­дитель. Побе­дитель! — так и назвал его. Но Егор отказался.

— Ты чо, обиделся? — удивился Мишка.

— Да не, душа не примает, — нашел причину Егор. Он боялся отца, который пригрозил ему, выпившему на Рождество: почую еще однова, запорю перед всем селом. И запорет. Настырный.

Расходились от Иёнихи шумно, со смехом раз­бредались в разные стороны. Ночь звездная, светлая. На востоке, за Киселевским бугром, белело, расши­рялось зарево широким полу­кругом. Вот-вот взойдет луна. Тускло блестела золотая луковица церкви, чернела окнами, оградой. Чернел ряд изб с катухами, ометами, с голыми верхушками дере­вьев. Снег осел, потемнел, хрупали замерзшие льдинки под ногами на накатанной полозьями саней дороге. Морозец. Воздух легкий, пряно пахнет корой деревьев, весенним снегом.

В Угол шли вдоль ровного ряда Хуторских изб. Собаки провожали добродушным лаем, словно рады были развлечься, а заодно показать хозяевам, что не дремлют, исправно несут службу, сторожат. Мишка Чиркун зачем-то шел в Угол. Когда голос его дурашливый и пьяный доносился от передней группы парней, шедших вслед за девками, сердце у Егора вздрагивало тоской и тревогой. Чего он прется с ними, не идет в свою Крестовню? Что он замыслил?

Изба попа была крайней в Хутор­ском ряду, стояла в том месте, где дорога сворачивала к лощинке, за которой начинался Угол. Показалась в звездном небе длинная шея журавля у колодца на­против избы попа. И чем ближе подходили к ней, тем тревожней становилось Егору. Он в разговоре не при­нимал участия, расстегнул верхнюю пуговицу полу­шубка, чтоб легче дышать было. Мял в горящей ладо­ни рыхлый снежок, жадно вглядывался в темные фигу­ры девок. Страстно хотелось догнать их и, когда Настенька повернет к своей избе, пойти вслед за ней, проводить до крыльца. Но ноги не слушались, не желали ускорять шаг, немели, дрожали. Клял себя Егор за трусость, но мысли ловко подсовывали оправданье, мол, погоди, не торопись, сегодня ребят слишком много, пьяный Мишка Чиркун засмеет, свистнет вслед, и Настенька убежит, не останется с ним. Завтра, завтра будет самое время!

Возле колодца с журавлем Настенька от­делилась от группы и пошла мимо темневших деревьев к дому. И тотчас же к ней прямо по целику побежал парень, широко ставя длинные ноги, провали­ваясь в снег. Гадать нечего — кто? Мишка. Заныло, заколотилось сердце. Казалось, никто внимания не обратил на них, не засмеялся, не крикнул шутливо и ехидно им вслед. Обычное дело — парень девку побежал про­водить.

Егор видел сквозь голые деревья в палисаднике, как у крыльца, на фоне серой стены темнели две фигуры, слышал голоса негромкие. Прошли парни и девки мимо попова колодца, прохрустели снегом, свернули к лощинке. Егор замедлял шаги, вслушивался. И вдруг показалось ему, что донесся женский вскрик. То ли почудилось от сильного возбуждения, то ли действи­тель­но крикнула Настенька. Он приостановился, сдвинул шапку на затылок, чтобы луч­ше слышать.

— Ты чо? — оглянулись ребята.

А Егор повернул, заторопился назад. Сердце стуча­ло в голову. Ступать старался мягче, чтоб ледок не гремел под ногами, и явственно услышал:

 — Отстань! Пусти, говорю! Закричу! Па… — Голос задохнулся. Какое-то придушенное мычание донес­лось.

Егор кинулся к избе, проваливаясь в взрывающийся снег. Ни Мишки, ни Насти у крыльца не видно. Где они? Бросился по тропинке за избу, в сад, и увидел, как Мишка тащит к риге бьющуюся в его руках Настю. Рот он ей, видимо, зажал рукой. Слышно только, как пыхтит, ругается вполголоса сам. Догнал его Егор, рванул за шиворот. Настя выпала из рук Чиркуна, который не удержался на ногах, свалил­ся навзничь, сбил с ног Егора, ухватившись длинными цепкими руками за полу его полушубка. Егор пере­катился, навалился на него, крикнул Насте: беги! Мишка барах­тался под ним, крутился, расталкивал снег, пытался спихнуть с себя, яростно дышал в лицо перегаром. Настя вскочила, суетливо выбралась из снега на тро­пинку и побежала, оглядываясь, к избе. Силен Чиркун был, а Егор молод, жидок. Вывернулся Мишка, скру­тил Егора, схватил своей пятерней за волосы и стал кунать лицом в снег, приговаривая:

— Охолони, охолони, остудись! — отпустил, спро­сил беззлобно: — Ну как? — и сел рядом с лежащим Егором, взял шапку и стал вытряхивать из нее снег. — Откуда ты взялся, долдон?.. Помешал… А может, и правильно. Поп завтра проклял бы, анафеме предал… Еще чего, жениться бы заставил, — засмеялся, закашлял Мишка. — Вставай! — нахлобучил он на го­лову Егора шапку и дернул за плечи. — Очухайся! Не буду бить, — спокойно сказал он. — Ух и лют я на баб, када выпью… прям козел иерихонский… Оклемался? Пошли отцеда…

 

 

 

3. Вторая печать

 

И сидящему на нем дано взять мир с земли.

Откровение. Гл. 6, cm. 4

 

Когда же в следующий раз встретились они с Мишкой? В фев­рале двадцатого? Да, три года спустя. Наверное, сразу после того случая появился «позор­ный лист», и от­правился Мишка вновь на германский фронт. Надолго исчез из деревни. А глубокой осенью восемнадцатого года Егора Анохина мобилизовали в Красную Армию. Настенька провожала его, печа­лилась, плакала открыто, не стыдясь односельчан. Все знали, что она невеста Егора, что между попом и Игнатом Анохиным все обговорено, что Игнат Алексеевич не засылает сватов к попу лишь потому, что желает прежде женить старшего сына, одобряли его за это: испокон веков так ведется — жени старшего, потом уж думай о следующем.

Дружить Егор стал с Настенькой после той первой стычки с Мишкой памятной мартовской ночью. Как они были счастливы в ту весну семнадцатого года! Как он ждал вечера, чтоб помчаться на луг, увидеть Настеньку, увидеть весенний блеск ее счастливых глаз при лунном свете, услышать ее голос, смех, при­коснуться к ее руке во время игры в «горелки» или в «ручейки»! Как он носился по лугу, чтобы никому даже на миг не уступить в игре Настеньку, быть всегда с ней в паре! Как нежно, трепетно обнимал он ее возле крыльца поповой избы! Она доверчиво замирала в его бережных объятиях. Какое это было счастье молча стоять, прижиматься друг к другу в ночной тишине под легкий таинственный шепоток листьев клена. И казалось тогда, что всю жизнь они будут вместе, всю жизнь счастье не покинет их. Ничто не тревожило, ничто не мешало их счастью. Особенно после разговора с братом, который вернулся с германского фронта в начале апреля, когда бурные, мутные воды обеих речушек угомонились, вошли в свои берега.

Помнится, вечером, в тот день, когда появился брат, после ужина отец пересел с лавки на сундук, начал крутить цигарку из газетного листа и заговорил, радостно поглядывая на крепкого, сильно возму­жавшего на фронте старшего сына, от которого не отходил Ванятка, младший двенадцатилетний бра­тишка. Мать на столе в большой глиняной чашке мыла горячей водой деревянные ложки.

— Крепкий ты стал, Миколай, заматерел, — одобри­тельно сказал отец. — Женить бы тебя надо. Пора…

— А чо не жениться! — весело, не раздумывая, откликнулся, размякший от самогона, от долгожданной радостной встречи с родными, от того, что дома все ладно, что вернулся в Масловку здоров, невредим: ни одна германская пуля за два года на фронте не царапнула даже, хотя вжикали и цзинькали возле уха довольно часто. — Огляжусь, высмотрю невесту, и пойдем сватать!

— Мы с матерью приглядели тебе невесту… — чиркнул спичкой по коробку отец, прикурил, осветив ярко свое бородатое лицо, затянулся, выпустил дым, выдохнув: — Хороша! — то ли о невесте, то ли о крепкой цигарке, закашлялся, указал дымящейся цигаркой на Егора, который замер, напрягся на приступке у теплой печки, понял, что речь сейчас пойдет о Настеньке, его бросило в жар, и он опустил голову, слушая слова отца, который говорил сквозь кашель: — Да вот… брательник твой упредил… влез…

— Кто же это? — засмеялся Николай, добродушно глядя на смущенного Егора.

— Попова… дочка… — никак не мог прокашляться отец. — Крепок как, зараза! — выговорил он о своем табаке.

— Брось ты цыбарить! — недовольно глянула на него мать. — Поговори с сынами по-человечески!

А Николай удивился, услышав слова отца, пере­спросил:

— Это Настя, что ли? Дак она совсем чиленок!

— Ну да, чиленок! Ты у него спроси, — снова указал цигаркой отец на Егора, после слов матери он сразу перестал кашлять, — он те скажет, что это за чиленок!

Николай снова радостно засмеялся и пересел к Егору на приступку, обнял брата одной рукой за плечи, спросил:

— Женихаешься, значить?.. Не бойсь, я встревать не буду. Девок в Масловке много, а в Киселевке еще больше.

— Своих хватить, неча на Киселевку глядеть, — проговорил неторопливо отец, освещая свое лицо цигаркой. — Ты вот что, выбирай с толком, с умом… прежде чем подойти к какой, на мать ее, на породу посмотри… Не на неделю берешь, всю жизнь жить… Можно жить, а можно маяться! Мотри ни себя, ни отца не опозорь. Выберешь невесту, спроси родителей: отец своему дитю дурного не посоветует…

В тот год жениться Николай не успел, снова на фронт ушел, в Красную Армию. Женился брат только два с половиной года спустя. Егор на свадьбе не был: Москву от Деникина защищал…

Да, встретились Егор с Мишкой в феврале двадца­того у церкви на сходе. Егор был в отпуске после ранения, а Мишка уволен подчистую. Поговаривали, что купил увольнительную у военкома в уезде. Может, врали, как про­верить? Вернулся Мишка в деревню коммунистом и сразу стал во главе сельской парт­ячейки. Отец Егора, комиссаривший в Масловке при Временном правитель­стве, при комбедах ушел в тень. Ни с какой стороны к беднякам его пристегнуть было нельзя, самостоя­тельный мужик, грамотный, крепкий середняк, но и к кулакам не прислонишь: батраков не держал, оба взрослых сына красноармейцы. А когда комбеды ра­зогнали, его избрали в сельский совет рядовым чле­ном. Хотели председателем, но он отказался: покомиссарил, мол, хватит, пусть молодые стараются.

Вспоминается, как сидели за столом, завтракали. Семья почти в полном сборе. Николая лишь нет, Деникина добивает. Зато жена его мо­лодая, Любаша, за столом. Был Николай в отпуске нынче осенью и женился. Живот у снохи уже кру­глиться стал, вы­пирать. Младший брат, пятнадца­тилетний Ванятка, вытянулся за последние полтора года. Такой же, видать, как и Егор, высокий будет, крепкий. Опора отца с матерью. Пушок золотится на верхней губе, а разум детский: увидел именную шашку у Егора, полдня из рук не выпускал. Вынет из ножен, прочтет вслух: «Е. И. Анохину. За хра­брость! Командарм Тухачевский», зачнет рубить воз­дух, вертеть над головой. Егор сердится на него притворно, а в душе рад, горд за себя, любит вспоминать, как с восторгом смотрел влюблен­ными глазами на командарма, когда тот протягивал ему шашку, держа ее перед собой на ладонях. В тот миг он готов был умереть за Тухачевского, поведи он только бровью. Командарм стал его кумиром задолго до того, как вручил ему шашку. Был он молод, мужественен, храбр, умен, решителен: с таким командиром хоть в огонь, хоть в воду.

Завтракали, как всегда, молча, неторопливо. Отец не любил суетни, разговоров за столом: будни. Это на праздник за столом и выпить и поговорить можно. Егор поглядывал на Любашу, жену брата, думал, что сегодня же надо попросить отца посвататься к Настеньке. Егор еще не видел свою невесту, добрался вчера до Масловки поздно вечером. Еле утерпел, чтобы не зайти к ней, когда шел мимо поповой избы. Света в окнах у них не было. Спят, должно. Неудобно будить. Завтра днем увидит, предупредит, что сваты придут. И в утренней постели, и сейчас за столом Егор думал, как ему дать знать Насте, что он вернулся. Забоялся, заробел явиться к попу в избу.

Вдруг на улице будто бы песня взвилась. Егор не донес ложку до чашки с кулешом, замер, прислушался. Точно. Молодой озорной голос чисто и звонко выво­дил в морозном воздухе:

 

Тигры любят мармелад,

Люди ближнего едят.

 

А дальше с присвистом, с посвистом лихим, разу­хабистым: видно, не один был певун.

 

Ах, какая благодать

Кости ближнего глодать!

 

И подхватили дружно, ахнули, рванули на всю деревню задорные голоса:

 

Э-э-эх, рыбина-соломина,

Это все хреновина! Эх-ха-ха!

Елки-моталки

Получай по палке!

 

Егор недоуменно взглянул на отца: что за ар­харовцы?

— Троцкий идет… — буркнул отец, тоже вслушива­ясь, только настороженно. — Не дай Бог, остановятся… Хучь бы в другую деревню…

Он не договорил, перебила мать, закрестилась гром­ко на иконы, под которыми сидел отец:

— Господи, царица небесная! Николай Угодник, пронеси и помилуй!

Егор заинтересовался, отодвинул занавеску, глянул в окно. По до­роге на белом коне важно ехал человек в папахе, в черном кожаном пальто с меховым ворот­ником, весь в ремни затянут. Застыл в седле, не покачнется, словно срослись в одно целое белый конь и черный всадник. За ним человек двадцать верховых. Трое саней. На последних, что с высоким задником, — пулемет.

— Почему Троцкий? — Егор опустился на свое ме­сто за стол.

— Продовольственный отряд имени Троцкого… Маркелинская песня, черт бы его побрал. Не надо и беса, коли Маркелин здеся. Прости меня Господи! — перекрестился отец размашисто и бурк­нул: — Ешьтя!

Не прошло и полчаса, как забарабанили по стеклу, закричали с улицы:

— Игнат Лексеич, в сельсовет требуют!

Отец, хмурясь, стал собираться. Мать тревожно следила за ним.

— Не гляди, вернусь.

— Откажися от Совета, некогда, скажи, хвораешь. Сил нету…

 — Хватит. — Отец притопнул ногой, забивая глуб­же валенок в галошу. Нахлобучил шапку и направился к двери, но у порога обернулся, глянул на Егора: — Ежли на сход звать будут, неча ходить. Я — там! — И вышел, уверенный, что слова его будут выполнены.

Мать, горбясь в старой куфайке, вышла вслед за ним, принесла со двора, втолкнула двух козлят. Они заблеяли тонко и жалобно, потянулись назад, к двери.

— Померзнитя, разорались. Малы еще! — прикрик­нула мать на них сердито и ударила тряпкой. — Кыш!

Козлята отбежали от порога, застучали по полу копытцами. Любаша стала подталкивать их за печь, в закуток.

— Напоить скотину? — спросил Егор. — Ай рано?

— Ступай.

— Егорша, можно я еще шашку посмотрю? — по­просил Ванятка.

— Неча! — закричала на него мать, словно радуясь, что есть на кого крикнуть. — Игрушку нашел! Нама­шешься еще, никуда не денисси!

Егор просунул железный прут в ушки лоханки с пой­лом и приказал Ванятке:

— Берись!

Овцы и козы окружили их на варке, толклись сует­ливо, когда они несли лоханку на середину варка. Сбились вокруг, присосались к теплой воде. Егор любовно гладил старую крупную овцу по спине, по густой влажной и жирной шерсти, запорошенной мякиной. Знакомые запахи двора щекотали нос, заста­вляли улыбаться.

Егор прошел в конюшню. Чернавка, рыжевато-черная кобыла, учуяв его, оторвалась от яслей, от овса, фыркнула. Рыжий жеребенок встрепенулся, оглянулся на Егора большими любопытными глазами, прижался хвостом к боку матери.

— Кось-кось-кось, — позвал ласково Анохин и протянул к нему ладонь.

Жеребенок ткнулся мокрым прохладным носом в пальцы. Егор потрепал его за уши, и жеребенок отскочил в угол. Анохин слегка похлопал, погладил по тугой спине кобылы, приговаривая:

— Чернавка, Чернавушка, ешь, сейчас мы тебя по­ить будем…

Потом пошел в хлев к корове Майке. Приласкал, погладил и ее, ощупал набухшее вымя, подумал— хорошо причала, на днях отелится, и спросил:

— Что же ты припозднилась, а? Надо было в ян­варе телиться.

Майка перестала жевать, поглядела виновато грустными темными глазами.

— Ничего, ничего, это я так… Малых детей нет, дождемся, потерпим, — успокоил корову Егор, поднял вилы и крикнул брату: — Ванятка, попои Чернавку с Майкой, а я навоз выкину!

Анохин поддел вилами свежую пахучую лепеху вместе с соломенной подстилкой и кинул через пле­тень.

— Егорша, ты? — услышал он радостный крик.

На улице, напротив избы Анохиных, топтался сосед Андрей Шавлухин, молодой парень, чуть постар­ше Ванятки. По проулку шли несколько мужиков, по одному, по двое, и все в сторону церкви.

— Я, — отозвался Егор.

Андрей, хрустя снегом, подбежал к воротам.

— Здорово, когда приехал-то?

— Вчера вечером.

— Подчистую?

— В отпуск. Контузия.

— У него сашка от Тухачевского. Так и написано: за храбрость! — крикнул Ванятка радостно.

— Сиди, сашка, — передразнил, смеясь, Егор.

— Покажи, — загорелся Андрей.

— Иди в избу, — позвал Ванятка.

— А куда это народ попер? — спросил Егор.

— К церкви, на сход. Маркелин сзывает, — ответил Андрей и побежал к калитке.

Егор с Ваняткой напоили скотину, вычистили двор и тоже собираться стали.

— Отец чо сказал? — заворчала на них мать. — Си­деть дома… Ай неслухи? Слова отца для них как сорочий ор…

 — Мам, чего ты сердишься? — обнял ее нежно за плечи Егор. — Можно мне на народ посмотреть, ай нет? А Ванятка? Так без него сход не сход. Слово его будет решающим.

— Ага, — буркнула мать, но ласка сына ей приятна была. — Ты не лезь там… Слухай, а не суйся. Мар-голин-то враз стрельнёть. Для него стрельнуть в чело­века, как плюнуть. Надыся приехал, выпорол Серегу Кирюшина да Митьку Булыгина. Не по ндраву ему высказались… Не суйся…

Егор надел шинель с широкими полоса­ми на груди, буденовку. Он надеялся увидеть возле церкви Настеньку, хотя понимал, что надежда слабая. Что ей делать на сходе утром. Вечером и девки прихо­дят, а сейчас… Зато на сходе его увидят люди и передадут Настеньке, что он в Масловке.

Шел по деревне с ребятами, здоровался с мужи­ками, отвечал на расспросы, поглядывал то на цер­ковь, где в ограде и на улице клубился народ, то на попову избу: нет ли возле дома Настеньки. Не видать! Тихо у избы попа, вытянул шею с веревкой журавль у сизого заледенелого сруба колодца, торчат деревья из суг­робов под окнами. Подумалось: может, Настенька смотрит в окно и видит, как он неспешно шагает по лугу, высокий, ладный, серьезный, в длинной шинели, островерхой буденовке. Чуть поодаль от входа в огра­ду церкви стояли те трое саней продотряда, которые видел Егор в окно. На мордах лошадей мешки с овсом. Толпятся рядом красноармейцы. Егор хотел подойти к ним, но передумал. Всадников нет, не видать ни белого коня, ни его хозяина. В гудящей, взволнованной толпе у церкви на Анохина поглядывали, узнавали, под­ходили. Отца не было в толпе. Ванятка ни на шаг не отслонялся. Не ото­шел и когда друзья-подростки позвали. Дверь в цер­ковь закрыта, паперть пуста. Пальцы привычно сложились в щепотку, а рука потянулась ко лбу, перекре­ститься на Божью Матерь с младенцем над входом, но вспомнилось: нельзя, комсомолец, и Егор сделал вид, что поднимал руку, чтобы поправить буденовку.

Масловская церковь во имя Покрова Пресвятой Богородицы небольшая, но аккуратная, стройная, ухоженная, ка­кая-то воздушная, голубовато-розовая, внутри теплая, уютная. Хвалят ее за это в округе. Много народу с соседних деревень на престол собирается. Престоль­ный праздник в Масловке — Покров, глубокой осенью, когда дела все сделаны, хлеба обмолочены, провеяны, лишняя скотина продана.

— Идут, — колыхнулась толпа.

Вдоль ограды быстро шагал черный человек ма­ленького роста в папахе, в затянутой ремнями кожанке, тот самый, которого видел Егор на белом коне. За ним гурьбой — трое красноармейцев и высокий парень со сдвинутой на затылок шапкой. Егор узнал Мишку Чиркунова. Он сильно возмужал за эти три года: усы загустели, лицо, будто копченое, задубело. Только близко посаженные глазки прежние: озорные, веселые, шалые.

 Тол­па молча и быстро раздалась, освободила проход к па­перти. Невысокий черный человек в папахе, Маркелин, совсем юный мальчик: носатый, крас­нощекий, кожа нежная, должно быть, не бреется еще, но глаза стальные, злые. Егору показалось, что новые узкие валенки мальчика ужасно жмут ему ноги, вот он и му­чается, злится на себя, что надел их. Шел он по прохо­ду быстро, ни на кого не глядя, сжимал в руке плетку. Прошуршал снегом, проскрипел ремнями и кожей ми­мо Егора и легко взбежал по ступеням на невысокую паперть. За ним три красноармейца и Мишка Чиркунов. Это шествие показалось Анохину наигран­ным, неестественным. Мальчик играет роль.

— Товарищи! — круто повернулся, вскинул голову Маркелин, крикнул зычно поверх голов крестьян. — Дорогие мои! Два года Красная Армия ведет непре­станную борьбу со всеми врагами трудового народа. Два года без устали отражает нападение своих и иностранных бандитов, стремящихся вернуть помещикам землю, капиталистам фабрики и заводы. Несмотря на все препятствия, до сих пор нам удавалось накор­мить, обуть и одеть доблестную Красную Армию, спасти от голода и холода население центра Советской России…

Суровый мальчик раскачивался, рубил воздух ру­кой с плеткой, поворачивал голову то в одну, то в другую сторону, но кричал поверх голов. Ни на ком не останавливал взгляд. Голос у него оказался неожидан­но мощным, громким, зычным.

— …Все, что нужно нашей героической Красной Армии — мы дадим!Без полной поддержки тыла Красная Армия не может вести решительной и энер­гичной борьбы с мировыми хищниками. Наш боевой девиз: всё для Красной Армии, всё Красному фронту! Чем скорее, тем лучше! Да здравствует всемирная пролетарская революция! Да здравствуют вожди Рево­люции товарищи Ленин и Троцкий!

 

 

 

 

4. Третья печать

 

Имеющий меру в руке своей.

Откровение. Гл. 6, cm. 5

 

Маркелин опустил руку. Народ молчал. На некото­рое время наступила тишина. Слышно, как фыркнула лошадь за оградой, звякнула удилами. Маркелин, ви­димо, не ожидал такой тишины, что-то вроде растерян­ности появилось у него в глазах. Егор стоял в первых рядах возле ступеней паперти и хорошо видел его лицо.

— Да, забыл сказать, — не громко и не столь тор­жественно, как-то буднично проговорил в тишине Маркелин. — Вам нужно сдать дополнительно к продраз­верстке по двадцать одному яйцу с десятины, по два­дцать пять фунтов хлеба и по двадцать фунтов карто­шки с едока…

Толпа охнула, колыхнулась, зашумела. Раздались крики:

— Почему?

— Мы выполнили!

— Все сдали!

— Тихо! — рявкнул Маркелин. — Говорю, дополни­тельно и доброволь­но! В подарок Красной Армии!.. Говорите по одному, и сюда! — указал он плеткой на паперть. — Я лицо контрреволюционера хочу видеть. Глаза в глаза!

Крики прекратились, но гул и ропот стояли. Охот­ников выйти на паперть не оказалось.

— Товарищ, товарищ, — заговорил негромко, обра­щаясь к Маркелину, стоявший неподалеку от Егора дед. Был он небольшого росточка, в старой шапке с надорванным ухом, в вытертом полушубке, в под­шитых валенках. — Я спросить хотел…

— Поднимайся сюда, — приказал Маркелин.

— Не, я отцеда, я не нащот Красной Армии… Она тоже исть хочить. Я нащот товаров… По указу обеща­но нам, коль мы разверстку исполнили, мануфактуры два аршина, карасину поболе двух фунтов на едока…

— Я понял… Какое число сегодня, знаешь? Два­дцать седьмое февраля, а в указе сказано — выдать до первого августа!

— Ну да, ну да, — согласился дед. — Это карасин и мануфактура… Месяц исшол, а где жа четвертушка фунта соли, полкоробка серников. Кажный месяц обе­щано давать… Ты не подумай чаво, я не контрреволю­ция… Соли нету…

— Будет вам соль, в марте за два месяца получи­те… Ну, так что, согласны сделать подарок Красной Армии? Давайте по домам. И срочно сюда, к церкви, хлеб, картошку, яйца. И пять подвод, чтоб отвезти на ссыпной пункт.

— Не согласны! — выкрикнула какая-то женщина из задних рядов. — Нету хлеба! Вымели под гребло. Хучь с сумой иди…

— Почему в Киселевке по восемь фунтов хлеба взяли, а с нас двадцать пять? — с другой стороны взвился мужской голос. — Мы рази богаче? Где Докин? Почему его нет? Где советчики? Мы их на чо выбирали!

Докин — председатель сельского Совета. Действи­тельно, ни его, ни отца до сих пор не было видно. Где отец? Куда делся?

Прояс­нил Маркелин.

— Я арестовал ваш кулацкий Совет за контррево­люционную агитацию. Мы их будем судить революци­онным судом!.. Потому, прежде чем вы пойдете за хлебом, нужно избрать нового председателя сельского Совета. Я предлагаю кандидатуру Чиркунова Миха­ила Трофимовича! Кто против этой кандидатуры, поднимите руку! И повыше!

Егор оглянулся. Никто руки не поднял. Но один торопливый вскрик раздался:

— Не жалаем дезентира!

— Кто крикнул?! Кто? Выйди сюда, — шагнул к тол­пе Маркелин. — Найти крикуна! — вытянул он руку с плеткой в ту сторону, откуда крик раздался.

Два красноармейца, как гончие, зави­дев зайца, слетели с паперти, ввинтились в толпу, продираться стали к тому месту, откуда крикнули. Оста­лись наверху вместе с Маркелиным Мишка Чиркун и чернявый красноармеец с веселыми смешливыми глазами. Он все время улыбался, шевелил густыми черными бровями, вскидывал их радостно иногда, слов­но был на спектакле. Мишка стоял рядом с ним и тоже посмеивался в усы. Не посерьезнел даже тогда, когда предложили его на место председателя сельского Совета.

— Здесь крикун! — донесся возглас из толпы. — Вот он!.. Сюда идитя… Ага, он. Держи его, держи крепче…

Гул, шелест по толпе прошел. Красноармейцы тащи­ли человека, и почему-то их сопровождал сдержанный смешок. Улыбнулся и Егор, когда увидел, кого тащат красноармейцы. В их руках бился, вертелся Коля Боль­шой, деревенский дурачок. Он сопел, упирался ногами в снег, высунув мокрый язык, сопатился. Красноармей­цы подтащили его к ступеням, на паперть поднимать не стали. Поняли по смешкам, что не того взяли.

— Это ты крикнул? — строго спросил сверху Маркелин.

— Ага, — радостно кивнул Коля Большой и провел рукавом по верхней губе, размазал по щеке сопли.

— А что ты кричал? Крикни-ка еще раз.

— Не жалаем дезентира, — гнусаво просипел Коля.

Снова смешки раздались.

— Отпустите его, — сказал Маркелин и зычно за­орал в толпу. — Выборы состоялись! Большинством голосов председателем сельского Совета избран Чиркунов Михаил! А Совет он себе подберет сам. Теперь расходитесь. Жду вас с хлебом…

— Где мы его возьмем? Всё сдали!

— Товарищи! Я не понимаю вас, в Красной Армии ваши же сыны, братья. И вы не хотите, чтобы они были обуты, одеты, накормлены? Товарищ красноар­меец, — вытянул руку Маркелин в сторону Егора. — Да, ты, ты! Поднимись, расскажи, в каких услови­ях сражается Красная Армия! Иди, иди…

Егор смутился, оглянулся растерянно: отказаться?

— Иди, просють, — подтолкнул его кто-то сзади.

Анохин нерешительно поднялся на паперть.

— Коммунист? — спросил у него вполголоса Маркелин.

— Комсомолец…

— Ну, вот и врежь им по-комсомольски!

Растерянный Егор стоял на паперти, глядел на молчаливую толпу и не знал, что говорить. Дрожь охватила его, словно внезапный озноб налетел. Лиц ничьих он не различал, сплошная масса.

— Расскажи, какова на фронте житуха, — подсказал сзади Мишка Чиркун.

— Да, жизня на фронте не сладкая, — начал негром­ко Егор. — Пирогов в постелю не подають… — И за­пнулся.

Кто-то засмеялся в толпе, подковырнул ехидно:

— Оратель выискался!

Егор обиделся, разозлился, крикнул:

— Да, пирогов не подають! Да и постеля не кажный день бывает. Ляжешь у костерка на шинелюшку, да шинелюшкой и укроешься. И холод, и голод — все бывало. И под пулями, под пулями… — Он приостано­вился, перестал орать, сказал тише. — Без вашей помо­щи мы ничего не сделаем, не поборем белых хищ­ников. Нужен хлеб, мужики, нужен…

— И нашим детям нужен! — крикнул дед в драной шапке, тот, что спрашивал, когда соль будет, и Егор узнал его: это был Аким Поликашин. — Нам тоже с го­лодухи пухнуть неохота… Мы с твоим отцом в поле хрип гнули, а Маркелин прискакал — и под гребло. Мякину оставил! И ту забрать хочить… Ловок ты лялешничать!.. Нету хлебушка у нас, весь выгребли, пока ты сашкой махал!

Ничего не ответил Егор, хотел сойти с паперти, но Мишка ухватил его сзади за руку, приобнял, отвел за спину к Маркелину, который заорал яростно на Акима Поликашина:

— Ты мне контру не разводи! Выпорю!

— Зна-ам мы, скор на руку… Не думай, не век тебе царевать, дойдет и твой черед!

— Что-о! — шагнул с одной ступеньки Маркелин к деду и обернулся, приказал: — Выпороть! Сейчас же.

Те два пса, что вытащили Колю Большого, снова с готовностью скатились с паперти, подхватили деда под руки, довольные тем, что теперь легко смогут выполнить приказ. Один из них поймал на лету брошенную Маркелиным плетку. Анохин смотрел, как деда кинули на скамейку возле куста сирени, где обыч­но отдыхали старушки после заутрени, содрали шта­ны, взвилась плетка, и багровый рубец проступил на серой коже старика. Дед дернулся. Снова взвилась плетка. А Мишка совершенно не замечал истязания старика, говорил Егору, что рад его видеть. Расспраши­вал: насовсем ли? Подошел Маркелин, протянул Егору руку. Познакомились. Маркелин похвалил за выступле­ние, подбодрил: это начало, мол, научишься, и он, когда в первый раз перед народом встал, язык проглотил. А теперь часами может беседы вести, да некогда, деревень много, а народ, вишь, какой — кулаки, добром не отдают хлеб, каждый фунт вышибать надо… И чернявый руку протянул, назвался. Звали его Максимом. Заместитель комиссара продотряда, то есть Мар­келина.

— Кстати, Егор сын Игната Анохина, члена сельского Совета, — сказал Мишка Маркелину с ка­ким-то умыслом.

— Игната?.. Беспокойный мужик… — Маркелин за­метил, что Егор морщится, страдальчески смотрит, как извивается на лавке дед под кнутом, и сказал: — Му­жика пока не выпорешь, он не поймет, что от него требуется… — Потом крикнул своим псам: — Доволь­но! — И заорал в толпу: — Сход закончен! В течение двух часов чтоб каждый двор сдал яйца, хлеб, карто­шку… Найдете! А не найдете, я найду! Кто не привезет, пусть пеняет на себя!

Он повернулся спиной к крестьянам, глянул на Мишку.

— Пожрать надо сообразить что-нибудь… У кого, ты говоришь, сальцо есть, огурцы соленые? Давай, командуй, кто у тебя тут из ребят пошустрей?

Чиркун оглядел из-за его плеча расходящуюся по­нурую толпу, позвал громко:

— Андрей, поди сюда.

Андрей Шавлухин, ожидавший вместе с Ваняткой Егора, взбежал к ним.

— Хочешь быть членом сельского Совета, а?

Серые глаза Андрея загорелись, губы не удержа­лись, расползаться стали.

— Ага, вижу — хочешь… Ты комсомолец — спра­вишься! Первое тебе задание: надо реквизировать у Алешки Чистякова соленые огурцы, так, так… — Чир­кун посмотрел на Маркелина.

— Пятьдесят штук, — бросил тот кратко.

— Пятьдесят штук огурцов и три фунта сала.

— Мало, пять, — подсказал Маркелин.

— У попа вот такие моченые яблоки, — выставил Андрей большой палец вверх.

— Молодец, соображаешь, — похвалил Маркелин. — Сто штук. Скажи, реквизиция производится по указанию уездного Совета.

— А если не поверят?

— Скажи, распоряжение у Маркелина, — он поднял вверх плетку, — если сомневаются, сам заеду, покажу, неделю чесаться будут.

— А к яблочкам, естественно, — улыбался хитрень­ко Андрей.

Максим захохотал, хлопнул по спине Мишки.

— Ну и орла ты выбрал! Парочку еще таких, и за Масловку я спокоен, — и обернулся к Шавлухину. — И это, есессно, да поскорей!

— У кого, у Ольки Миколавны? — смотрел Андрей на Чиркуна.

— Вонючий у нее, зараза… У нее завтра реквизиру­ем. Щас у Гольцова, у него почище и покрепче.

— Может, эта… Один я не донесу… Мне бы крас­ноармейца… на первый случай, чтоб потом знали, а?

— Соображает, стервец, — улыбнулся в первый раз Маркелин и повернулся к красноармейцам, поровшим Акима Поликашина. — Ребята, под его команду ровно на полчаса. Возьмите сани!

Крестьяне разошлись, очистили церковный двор, ставший сразу просторным. По ту сторону ограды поджидал Егора Ванятка.

— Идем с нами, посидим, полялешничаем, — удер­жал Анохина Мишка.

Егор не отказался. Беспокоил отец. Узнать хоте­лось, что он наговорил им? Что с ним собираются делать? Отпустят ли? Может, за столом размягчеют, уговорит оних, отпустят отца.

 

 

5. Четвертая печать

 

И дана ему власть умерщвлять ме­чом и голодом.

Откровение. Гл. 6, cm. 8

 

Не успели из саней вылезти возле избы Чиркуновых, как услышали в притихшей деревне бодрое покрикива­ние, понукание, увидели скачущую лошадь. Подож­дали у плетня. Андрей Шавлухин, стоя в санях, погонял лошадь, покрикивал. Оба красноармейца сидели сзади. Подскакали. Андрей улыбался во весь рот.

— Готово, — доложил он и взял у одного красноар­мейца четверть сизого самогона, которую тот держал под шинелью. — Вот оно, лекарство от всех скорбей.

— Ух ты, даже гармошка! — воскликнул Мак­сим. — Ну, ты, брат… — И не нашел достойного слова— похвалить.

В маленькой избенке Чиркуновых сумрачно. Стек­ла обоих окон затянуты толстым слоем инея. Отец Мишки, Трофим, худой мужик со спутанной бородой, увидев четверть, закряхтел на печи, развернулся, выс­тавил зад в заплатанных штанах. Нащупал голой ногой гарнушку и, держась за грядушку печи, спустился на пол. Надел валенки с дырявыми носами.

— Чего ты не подошьешь? Палец отморозишь, — указал на дыру Андрей Шавлухин.

— А-а, — махнул вяло рукой Трофим. — Некогда.

— Весь день на печи, а некогда? — засмеялся Андрей.

Закурили разом, глядя, как мать Мишки, высокая сутулая баба, складывает в глубокие глиняные чашки яблоки, огурцы, как Трофим, кряхтя и покашливая, режет сало, хлеб. Комната быстро наполнилась ды­мом. Но его не замечали в сумраке, пили, ели, обсуж­дали — удастся или не удастся выколотить из мужиков хлеб с картошкой. Егор молча слушал.

— Загнул ты с двадцатью пятью фунтами, — сказал Чиркун Маркелину. — Многовато. Скости… Хотя бы пятнадцать или на худой конец двадцать.

— Отступать не буду… Увидишь — привезут.

— А с Советом что ты хочешь делать?

— С Советом? Погляжу, — хмельно оскалился Маркелин. — Еще не придумал, — и взглянул на Егора: — Не бойся. Оставлю я в живых отца… Но угомонить его надо. Слишком неугомонный. Много еще хлопот Со­ветской власти принесет…

— Я враз угомоню, будь спокоен, — ухмыльнулся Мишка.

— Эх, зарубку я им на память сделаю! — восклик­нул Маркелин, видимо, решив, как быть с членами сельского Совета. — Узнают, как Маркелину перечить!

Андрей Шавлухин улыбался, прислушивался к раз­говору, а сам потихоньку тянул гармошку туда-сюда у себя на коленях.

— Чего ты пиликаешь, — глянул на него Трофим. — Играть, так играй бодрея.

— Максим, рвани-ка! — подмигнул своему заме­стителю Маркелин.

Максим взял гармонь, подергал, приноравливаясь к ней. Сразу обнаружил, что два клапана западают, меха худые — воздух шипит. Но неважно, не на сцене, и заиграл уверенно и громко, запел. Егор узнал его высокий голос. Это он утром пел о том, «какая благодать кости ближнего глодать».

— Крутится-вертится шар голубой… Эх-да! Кру­тится-вертится да над головой… — пел Максим.

— Брось! — остановил его Маркелин. — Давай луч­ше «Цветы ЧеКа». — И объяснил всем: — Мне его из ЧеКа дали. Маркелину кого попало не дают. Знают… Мне наш губпродкомиссар наказывал: не жалей родных мать-отца, когда задания партии выполняешь! И я не жалею.

Максим с шипением сдвинул меха гармони и запи­ликал, запел, играя своими черными бровями.

 

На вашем столике бутоны полевые

Ласкают нежным запахом издалека,

Но я люблю совсем иные,

Пунцовые цветы ЧеКа.

 

Максим пел озорно, легко, вздергивал черную бровь, подмигивал Андрею Шавлухину, который влюбленно улыбался, глядя, как он играет, как поет.

 

Когда влюбленные сердца стучатся в блузы,

И страстно хочется распять их на кресте,

Нет большей радости, нет лучших музык,

Как хруст ломаемых и жизней и костей.

 

Вот отчего, когда томятся Ваши взоры

И начинает страсть в груди вскипать,

Черкнуть мне хочется на Вашем приговоре

Одно бестрепетное: «К стенке! Расстрелять!»

 

— Ловко, а! — захохотал Андрей восторженно, на­лил полстакана и протянул Максиму. — А с каких лет ЧеКа на работу примает?

— В ЧеКа с улицы не берут, — взял стакан Максим, держа гармонь на коленях. — Нужны заслуги перед партией, народом. Поработай в Совете, поглядим, мо­жет, и ты удостоишься доверия.

Поговорили еще немного, и Маркелин поднялся: пора дело делать, день короткий. Покатили назад, к церкви. Сани постукивали, подпрыгивали на ухабах, шипели по накатанной дороге. Сытая лошадь помахи­вала хвостом на бегу, попеременно показывала желтые подкованные копыта, бросалась снегом. Еще издали увидели возле ограды двое оставшихся саней, да отряд красноармейцев рядом. Никто из крестьян не привез ни фунта.

— Твою мать! — ругнулся зло Маркелин, снова вхо­дя в роль, хлестнул плеткой по задку саней. Блестящие глаза его остекленели. — Они запомнят, запомнят… От­ряд! Слушай мою команду! Разобраться по пяткам!.. Солодков, со своим пятком в Вязовку! Ужанков, на Хутор! Трухин, на Масловку! Ивакин, в Крестовню! Юшков, в Угол! Быстро по дворам! Кто не сдаст хлеба, забирать всю скотину: овец, коров, лошадей, и гнать сюда, в ограду, — указал он плеткой на церковь. — И быстро! Засветло надо сделать. Выполнять приказ!

Красноармейцы с сумрачными лицами зашуршали снегом, по пятеро двинулись в разные стороны дерев­ни. У Егора тоже было тревожно на душе, хоть и за­хмелел. Такое ощущение, будто ввязался он в неприят­ное, нехорошее дело. Он буркнул Мишке:

— Я пойду… скажу своим, чтоб сдали… — И, не дожидаясь ответа, пошел следом за красноармейцами в Угол.

Мать по-прежнему была хмурая, сердитая. Они со снохой сидели на полу, на тряпках, щипали козу, лежа­вшую со связанными ногами между ними. Серый ко­зий пух воздушной горкой возвышался на старой шали под приступкой. Сноха притихшая, молчаливая. То ли чувствовала настроение свекрови и не тревожила ее разговором, то ли мать успела отругать ее за что-то. Ванятки не видать. Услышав скрип двери, мать обер­нулась, сказала ехидно:

— Оратель явился… Где отец? — Видно, кто-то, Ванятка или кто из соседей, сказал ей, что Егор выступал на сходе, и она не одобрила это.

— Арестованный… Со всем Советом… Отпустят.

Мать, сердясь, наверное, слишком большой клок пуха уцепила, рванула. Коза вскинула голову, закрича­ла жалобно. Мать резко придавила ей голову ногой. Стукнули, заскребли по полу большие ребристые рога козы.

— Лежи!

Егор с виноватым видом, не раздеваясь, сел на лавку у двери.

— Мам, хлеб надо сдать… приготовить. Щас крас­ноармейцы привалят…

— У тебя он есть, хлебушек, ты и сдавай! — кинула мать. Она яростно рвала пух так, что бок козы дергал­ся. — Щедрый какой… Где его взять-та. Сами однем кулешом перебиваемся… За семенной браться? По­жрать, а потом зубы на полку? Так?

— Ничего рази нет? — тихо спросил Егор.

— Глянь, поди, в ларь… Пусто! До зернышка выгре­бли. Сроду такого не было.

— А как же быть? Они сейчас всю скотину заберуть, — пробормотал Егор.

— Как заберуть? Куда? Кто им дасть?

— Не спросють. Приказ Маркелина… Собрать в ограду церкви, и держать, пока не сдадите…

— Как же так? Майке телиться скоро…

— Вот и отелится… в снег. Да и с отцом как бы чего… если заартачимся…

С улицы шум донесся, крики, блеяние овец. Егор выглянул в окно. Мать поднялась с пола, тяжело опираясь на колени, подошла, долго смотрела, как овцы, коровы топнут в снегу по брюхо, как кричит на кого-то невидимого из окна красноармеец, грозит винтовкой. Началось.

— Царица небесная, заступница ты наша, когда жа кончится эта мука! — запричитала мать. — Господи, за какие жа грехи ты нас наказуешь! Чего жа мы сами исть будем, чем жа питаться? Святым духом…

Она, вытирая глаза, горбясь, двинулась в сенцы. Егор пошел следом.

Когда разгоряченные красноармейцы, стуча сапо­гами, ввалились к ним, Егор с мате­рью взвешивали безменом рожь и ссыпали в мешок.  

— Сами привезем, — буркнул Егор.

Не мог вчера представить себе он, входя в тихую сонную деревню, что сегодня он уви­дит такое… Женские крики, взвизги под ударами пле­ток, мычание коров, утопающих в снегу, не понима­ющих, что от них хотят, куда и зачем гонят, хриплые голоса овец и тонкие, испуганные — коз. И это по всей деревне, со всех концов. Особенно шумно на лугу, у церкви. Все перемешалось здесь: овцы, лошади, лю­ди, коровы, подводы. Кое-кто, как и Егор, наскреб оброк, сдавать привез. Очередь образовалась. Прини­мал и отмечал Мишка Чиркунов. Помогали ему Анд­рей Шавлухин и два таких же молодых паренька. Ком­сомольцы, догадался Егор, будущие советчики. Мужи­ки неразго­ворчивые, сумрачные. Пакостно и на душе Егора, так пакостно, что ни на кого смотреть не хочет­ся. И непонятно — то ли он виноват перед мужиками, то ли они перед ним. Жалко мать, отца. Он-то уедет через десять дней в свою часть, на готовенькое, а они перебивайся. Егор сидел на соломе в санях, смотрел исподлобья, как заполняется скотиной церковный двор, как распоряжается там Максим, покрикивает на ребятишек, чтоб помогали загонять. Маркелина не видно. Потом, когда пришли все красноармейцы, исчез и Максим.

Подводы, сгрузив зерно, картофель, яйца, отъез­жали от Мишки Чиркунова. Мужики сразу оттягивали кнутами своих лошадей и мчались домой без оглядки. Только хриплые, густые голоса доносились: Но! Но! Зараза! — да шлепки кнутов по спинам невинных лоша­дей, мерное постукивание сбруй да хруст снега.

Скотина в церковном дворе орала на разные голо­са, топталась в снегу. Ворота закрыли. Вдруг от двора Федора Гольцова, где в его крепком сарае были запер­ты арестованные члены Совета, донеслись выстрелы: нестройный залп и какие-то крики.

— Советчиков расстреливают, — ахнул кто-то.

Егор, готовившийся сдавать дань, прыгнул в сани, круто натянул поводья, раздирая удилами рот Чернавке, развернулся и погнал по разбитой дороге ко двору Гольцова. Сердце его яростно рвалось в груди, грохо­тало: убьют отца, зубами загрызу! Подскакал, и в это время новый залп грохнул, оглушил. Егор увидел чело­век шесть красноармейцев возле входной двери в сени избы Гольцова. Они смотрели в сторону сарая и смея­лись. Из-за сарая выскочил белый мужик в исподнем, в нижней рубахе и в кальсонах. Бежал он по снегу боси­ком, держал в охапке полушубок, валенки и другую одежду. Егор не сразу узнал отца в этом ошалевшем мужике с растрепанной бородой. Узнал, кинулся на­встречу. Отец шарахнулся от него. Анохин поймал его за рубаху, обхватил сзади, потащил к саням, чувст­вуя, как он дрожит, сотрясается весь, усадил на солому, стал помогать натягивать валенки на ярко-розовые мокрые ноги отца, укутывать в полушубок.

— Взвод! Пли! — услышал Егор и выпрямился, оглянулся на сарай, за которым что-то творилось. Треснул залп, раздался крик веселый: — Еще одну сво­лочь расстреляли! Тащи другую!

Егор, дрожа, кинулся туда, вылетел из-за угла и увидел, как от омета, засыпанного снегом, два крас­ноармейца с веселыми лицами оттаскивали, волочили по снегу за руки мужика, который, как и отец, был в исподнем. Анохин, не помня себя, бросился имен­но на этих двух красноармейцев. Почему-то все зло, весь ужас расстрела сосредоточился на них. Ни пятер­ку бойцов с винтовками, ни Маркелина, командова­вшего ими, ни Максима у двери сарая — он не видел, подскочил, врезал одному бойцу в челюсть, вкладывая всю силу. Тот не ожидал, упал навзничь, выпустил мужика. Егор сцепился с другим, оба покатились в снег. К ним кинулись, растащили. Егор извивался в снегу, бил ногами. Его скрутили, крича:

— Очумел, вахлак! Мы шуткуем! Смотри, очухался твой мужик. В омраке он, со страху! Вверх палили…

Анохин перестал биться, сел в снег. Лежавший на спине мужик, которого тащили от омета бойцы, зашевелился, перевернулся набок. Он оглядел всех белыми, как у бельтюка, глазами, потом поднялся, опираясь голыми руками о хрустевший проминаю­щийся снег. Шум возле сарая отвлек от него. Егор увидел, как в распахнутую дверь выскочил из по­лутьмы сарая Петька Докин, председатель сельского Совета, без шапки, с редкими короткими седыми волосами и широкой бородой. В руках у него — вин­товка. Выскочил, ткнул штыком стоявшего у двери Максима, бросил винтовку и кинулся мимо сарая за омет. Максим шарахнулся от него назад, пятясь, ухватился за ствол винтовки, споткнулся о сугроб у стены и упал в снег. Докин, видно, не причинил ему вреда, сугроб спас. Максим вскочил сразу, пе­рехватил винтовку за приклад и первым побежал за омет, за Докиным. Произошло это мгновенно. Все онемели, опешили. Егор, сидя в снегу, видел, как Докин выскочил из-за омета по ту сторону сарая и по целику, по сухим будылкам, торчащим из сугроба, провали­ваясь, прыжками, помчался к катуху соседнего двора. Хлестнул выстрел… Максим стрель­нул. А Докин еще быстрее, еще энергичней запрыгал по снегу. Катух уже близко, в пяти саженях. Над головой Анохина захлопали, оглушая, выстрелы. Красноармейцы, кто стоя, кто с колена били по бе­гущему председателю. Перемахнуть через сугроб оста­лось ему и два шага до угла. Но упал на четвереньки в сугроб Докин, утоп обеими ногами, застрял, застыл на месте. А выстрелы все хлопали. Оглянулся Докин напоследок и ткнулся седой бородой в снег.

Егор поднялся, дрожа и покачиваясь, побрел к са­ням мимо сарая. Внутри, в полутьме что-то делали люди, слышались негромкие голоса.

— Сердечником он их… Сердечник в сарае валялся. Ох, не заметили мы…

— Тащи их на свет!

— Теперь им все равно: что свет, что тьма.

— А может?..

— На можа плохая надежа.

Навстречу Егору вытащили, положили в снег двух красноармейцев с пробитыми головами, с залитыми кровью лицами. Анохин узнал тех самых псов Маркелина, которые с такой охоткой, разудало ввинчива­лись в толпу за Колей Большим, потом пороли деда Акима Поликашина. Один из бойцов вынес из сарая железный сердечник от телеги, кинул в снег рядом с убитыми. Егор не остановился, прошел мимо. Отец лежал в санях, на соломе, возле мешков с зерном, дрожал: полушубок и шапка его содрогались. Анохин сел рядом, хлестнул лошадь.